Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да понимаю я как с нами играть. Стоим на курьих ножках.
— Ладно, — повторил Маныч. — Я сказал: замнём — значит замнём. Слушай, — встрепенулся он. — Знаешь что? Я как-то с Михаилом… Совершенно случайно, в разговоре… О-о-о… Ничего не скажешь, вроде и не глупый парень, но такое порет! такие червяки в голове! Какой-то дурацкий, не знаю как и сказать-то, псевдопатриотизм. Начитался гнилушек всяких, мучит его, видишь ли, доедет колесо до Казани или не доедет. Зачем это ему? Что за чушь? Что за идеи? Говно какое-то пережевывает! Он что? не видит как живет? Ты же с ним, бок о бок…
— Хочешь жни, а хочешь куй? — спросил я. — Ну и что? Не сорок первый. Прорвемся.
— Ну, парень. Вы меня, честно слово, иногда… Дывлюсь, як на нибо. К чему эти дряхлые знамена из нафталина? Их от нечего делать развесили, копать-сажать? Клюковку кислую. Этим же пользуются — как не понятно! Ведь еще со времен Николая Палкина мотивчик-то. И «гнилой Запад», и Варшава тебе, и братьям-венграм «дружеская помощь», и третье отделение — всё оттуда. Да даже и не в этом дело… Ну вот…
— А если ему интересно? Он, между прочим, и в библиотеку ходит. Тебе-то до чего?
— Да ни до чего! Мне давно уж ни до чего. Как бы тебе попроще что ли… Не люблю я это всё, — скривившись, сказал Маныч. — Не всё, а всё! Всё, понимаешь? Напрочь. Не люблю — и пиздец! И что ты со мной сделаешь?
— Да и не люби на здоровье.
— А и Пушкин говорил: «Отечество почти я ненавидел». И Тургенев, кстати, и Печерин, и Тютчев, и Чаадаев, и… Умы не мы! А Некрасов? Поездил-покатался по заграницам, ан домой, а дома-то — жопень во всю… — Маныч описал рукою в воздухе круг и продекламировал: — «Наконец из Кенигсберга я приблизился к стране, где не любят Гутенберга и находят вкус в говне, выпил русского настою, услыхал „ебена мать“, и пошли передо мною рожи русские плясать». Вот, товарищ дорогой. Справедливо? Актуально? Мы не знаем. По заграницам не ездим. Петруша окно в Европу пробрубил, а вот дверь-то… Так что, других рож, кроме каких есть, не видим, но, как говорится, умному — достаточно. Вот оно — открой глазёнки, посмотри. И за что, спрашивается, любить-то, а?
— Пфф, — надул я щеки. — А ненавидеть?
— Что мне эта Родина?.. Что она мне хорошего сделала? Что она мне позволила хорошего сделать!? Что мне эта етитская «родина» дала, наконец? Вот так вот твердолобо. Как и они, бляди. Только не говори мне: «а что ты ей дал?», а то я прямо здесь сблюю! — и Маныч с силой ткнул пальцем в пол.
— Напрашивается, — сказал я упрямо.
— Ну ты и дур-а-ак, — удивленно протянул Маныч. — Напрашивается? Тогда скажу. Это для сопляносых, понял? Я-то, как нормальный, то есть, как выродок, — поправился он, — и в рот смотрел, и вникал, и учиться старался хорошо, и верил во всё, всерьез верил — всё, что мог. И даже больше. А мне? Аккуратненько так сапожком начищенным в ебло. На-ка, харя! Наша Родина не блядь, чтобы каждому давать. Ишь, чего захотел. Да мне и не надо! Я и не прошу у вас, сучьё! Мне хотя бы возможность! Поелику возможно, — юродиво вывел Маныч. — Только возможность и ничего больше. Мне хватило бы. Малости самой. Чтобы самим собой можно было бы быть… Без этого подлючего заглядывания в глаза. Щенячьего. Тьфу! — плюнул Маныч на пол. — Ума-то ведь нету в нежном возрасте. Той свободы внутренней. Нутряной. Говорят, что свобода — это когда нечего терять. А Татлян на катере Сталина тёлок катал — тридцать узлов, капитан у штурвала! И что?! И все равно съебался!! Его на руках до гостиницы после концерта носили. Это русский Пресли был, если хочешь. Спроси еще, что не хватало мужику, как у них принято. — Маныч допил пиво и ухмыльнулся. — А ты говоришь… Скажу тебе одну вещь. Тебе, пожалуй, странным покажется, не знаю… — Маныч посмотрел мне в глаза. — Я не русский. Не в том смысле, что татарин или узбек. Просто не русский. И быть им не хочу. Мне даже противно быть-то им. Пойми ты — противно!! Я себя таковым не ощущаю просто. Национальность — это ведь не то, что у тебя в паспорте написано. Это вот, глянь, — Маныч обвел рукой сырые стены, — среда в которой человек живет, так скажем. А я, родину-мать вашу, не в этом мире живу. Нет, нет. Не надейтесь. Я европеец. А европейцы где должны жить? Где по парадным не серут. А тут жизнь азиатская, а страдания европейские. Ни в голове, как справедливо говорится, ни в жопе. Надоело, во! — он провел ребром ладони по горлу. — Проходит ведь жизнь-то. Да прошла! понимаешь, нет? Не понимаешь, феденька. И где? и как прошла-то? Дунул — и нету. Ничего от тебя не осталось. Ничего ж не осталось, ни с чем пирожок. Башмаки вон. Да те, без шнурков. И за что? Мне ведь еще, считай, годами, баба ягодка опять, а я… — Маныч на секунду задумался. — Говноед я. И всё тут. И это еще интеллигентно сказано. Да. Очень интеллигентно сказано, — повторил он. — Спелые ягодки демонстрировать надоть, вот как! А демонстрировать-то нечего. Дурачина-дурилка, — постучал он себя по голове, — сам до всего доходил, книжки, умник, читал, в библиотеках сидел, всё думал, что найду то, сокровенное, настоящее. Чего из пальца-то высасывать! Ох, мечтал, я и смысл пойму и правду-матку выверну, все свои проблемы как надо решу. Всё, думал, будет у меня, как в стихах — и хлеб, и дом. Уж у меня всё будет правильно. И Божий страх, и Ангельские числа… Понимаешь ли, хотел сам с собой договориться. Думал, что такое возможно. Но это ж, — чихнул Маныч в воротник, — не так. Только дурак может верить в то, что можно договориться с самим собой. Ты ж не один, тебя несколько. Сегодня ты один, а послезавтра — совсем другой. А по-настоящему, человек таков, каков он наедине с собой. Как он себя при этом ведет — таков он, голубчик, и есть. Как в зеркале кривляется, как чавкает, как в носу ковыряет. Кто может сказать, что он такой же и в жизни? Ты можешь? Я не могу. Ну и как с таким буратиной договариваться? Мы в зеркало смотримся и то неосознанно выражение лица подстраиваем поприятственней, а что уж говорить про другое? — Он достал из кармана сигарету и стал разминать, катая между пальцами. — И домечтался-таки. У нас кто ищет, тот всегда себе на задницу найдет. И на меня у них кол осиновый нашелся, на вурдалака! И вот корячусь на том колу, червяшкой вывинчиваю, но не ору, чтобы им радости не доставлять, а ненавижу! Глубоко так, тёмно так ненавижу, по дурному кровь заходится. Ну, думаю, откинусь, я вам устрою партизанские отряды занимали города! Но… — Маныч поперхнулся дымом, прикуривая. — Это поначалу действительно крепко было, а потом резьба соскочила. Бэньк! И всё похую стало. Я даже сам удивился. Голубушка, не странно ль это? И только потом, уж когда… Для всего ж время надо… Осознал, что равнодушие посильнее ненависти будет. Посильнее, посильнее. Это самое, я тебе скажу, чувство. Выразительное. И самое мужественное, добавлю. Тут без балды. Тут тебе и все эмоции побоку, и холодность, и отсутствие иллюзий, и даже интеллектуальная честность, если на то. Что за сигареты! — возмутился Маныч, — палки одни! — и с силой затушил окурок о середину стола. — «Космос» еще называют, придурки. Действительно, ё, космос. Ты знаешь, — он положил руку на сердце, — я через это ко многому по другому относиться стал. Если не ко всему. Не говорю к людям, — он махнул рукой. — Это со временем у любого-каждого. Всё равно все до одного гондоны. И каждый в свою скорлупочку червячком лезет, чтоб не доставали. А вот читал, например, тоже вот, как Мишка твой, зачитывался хуйнёй всякой. И классика наша, не скажу так уж — ах-ах, но… Научили в школе пизданутые училки — руками не трогать! А я и поверил, рад стараться. Отводы наводил. А тут пришлось… было время — и как-то враз… Паранджа слетела. Не моё! Чужое, как… Брось — не жалко. Во-первых, угрюмо, тоска какая-то лошадиная. Повеситься можно. Но это ладно. Наше же, исконное. Это как портянки понюхать. Можно пережить. Но ведь просто не интересно. Скукота. И народец-то сам по себе тусклый. Все эти перерожденцы, картежники, пидоры-сифилитики. Что там может быть, если они больные насквозь? Там здоровья ни грамма, бактерии одни. И где там глаголь-добро, как в учебниках дурачкам впаривают, если желчь одна? Да паутина. Да бестолковщина. И чему учить, чему? если они и сами-то не знают. А — хочется. Вот и трясут бородами. Вся белиберда, я тебе скажу, от этого хотения старческого и пошла. А что с хотения толку, если не стоит? Умники. Эх, — зло выдохнул он. — Чтобы любить страну, надо любить в ней хоть что-то. Ну что здесь любить? Что не засрали — заплевали. Водка из опилок. Погода и та гнусная.
— Настроение мерзопакостное.
— Во-во, — не уловил иронии Маныч. — Перековали счастья ключи на мечи, да так, что и орала не разинешь. Да на что разевать? Сыр сто лет назад выпал. Быдло-жизнь меня так унизила, что у меня, кроме равнодушия к ней — ничего не осталось. Никаких сильных чувств. Полное и безоговорочное равнодушие. Но весёлое, сука. От веселого равнодушия тонус, знаете ли, повышается. Смотришь на всё это — а и хуй с вами, дураками, раз вы такие дураки. А я лучше буду насвистывать в своем шалаше, слегка приплясывая, — покрутил Маныч руками. — Вот говорят: я смеюсь над всем, иначе мне пришлось бы заплакать. А заплакать, милые вы мои, хер дождётесь! Что это за смех такой — только б не заплакать? Нам такой смех, господа-товарищи, не нужен! Не жалею. Не зову. Не плачу. Добру и злу внимаю равнодушно. Самая лучшая оценка: рав-но-душ-но. Чем прекрасны старики? Мудростью. А что это как не равнодушие, возведенное в абсолют? Спокойная, как полено, оценка. Вот оно — согласие с самим собой. И ты жив! Ну что? По соточке?
- Весь этот рок-н-ролл - Михаил Липскеров - Контркультура
- Я потрогал её - Иван Сергеевич Клим - Контркультура / Русская классическая проза
- Последний поворот на Бруклин - Hubert Selby - Контркультура
- Беглецы и бродяги - Чак Паланик - Контркультура
- Это я – Никиша - Никита Олегович Морозов - Контркультура / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Рассуждизмы Иероглифа - Влад Иероглиф Измиров - Контркультура
- Снафф - Чак Паланик - Контркультура
- Четвертый ангел Апокастасиса - Андрей Бычков - Контркультура
- Черная книга корпораций - Клаус Вернер - Контркультура
- Красавица Леночка и другие психопаты - Джонни Псих - Контркультура