Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3. Городское обывательское население, полуинтеллигенты, интеллигенты, чиновники, а также верхи и полуверхи красной армии, ее командный состав — об этом слое уже было упомянуто. Взятый en gros — он в подавляющем большинстве непримирим по отношению к «советской власти». Нейтралов сравнительно немного, да и нейтралами они могут быть названы лишь в той мере, в какой было названо нейтральным крестьянство. Под тончайшей пленкой тупого равнодушия или мгновенной беззаботности — иу них, у нейтралов, лежит самая определенная враждебность к данной власти — трусливая ненависть или презрение. С каким злорадством накидывается обывательщина, верхняя и нижняя, на всякую неудачу большевиков, с какой жадностью ловит слухи о их близком падении! Не раз и не два мне собственными ушами приходилось слышать, как ждут освободителей: «Хоть сам черт, хоть дьявол, — только бы пришли! И чего они там, союзники эти самые! Часок только и пострелять с моря, и готово дело! Уж мы бы тут здешней нашей сволочи удрать не дали — нет! Уж мы бы с ней тогда сами расправились!» Но этого «часочка стрельбы» настоящей не было, и разочарованные жители Петербурга после взрыва надежды молчаливозлобными взглядами провожают всякий автомобиль. (Автомобиль — это, значит, едут большевики. Автомобилей других нет.)
Вот моя сводка. И не моя вовсе: ее, такую, делают все в России, все знают, что в грубых и общих чертах отношение русского населения к большевицкой власти именно таково. Я ничего не сказала о чистых спекулянтах. Но это не слой и не класс. Спекулянты, сколько бы их ни было, все-таки отдельные личности и принадлежат ко всем слоям и классам. Они, конечно, рады, что подвернулись такие роскошные условия — власть большевиков — для легкой наживы. Но, в целом, и на армию спекулянтов большевики не могут рассчитывать, как на твердую опору. Происходит та же, приблизительно, история, как с крестьянами. Кучи спекулянтов уже стонут: да когда же?
Долго ли? Когда же попользоваться награбленным? А жить все дороже, грабить надо шире, значит, и рисковать больше. Расчетливый спекулянт с таким же нетерпеливым ожиданием считает дни, как иной чиновник.
Да, вот факт, вот правда о России в немногих словах: Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве, относится отрицательно и даже враждебно. Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надежные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков. Китайцы расстреливают арестованных — захваченных. (Чуть не написала «осужденных», но осужденных нет, ибо нет суда над захваченными. Их просто так расстреливают.) Китайские же полки или башкирские идут в тылу посланных в наступление красноармейцев, чтобы, когда они побегут (а они побегут!), встретить их пулеметным огнем и заставить повернуть.
Чем не монгольское иго?
Я знаю вопрос, который сам собой возникает после моих утверждений. Вот он: если все это правда, если это действительно власть кучки, беспримерное насилие меньшинства, над таким большинством, как почти все население огромной страны, — почему нет внутреннего переворота? Почему хозяйничанье большевиков длится вот уже три года? Как это возможно?
Это не только возможно — это даже не удивительно для того, кто знает Россию, русский народ, его историю, — и в тоже время знает большевиков.
Россия — страна всех возможностей, сказал кто-то. И страна всех невозможностей, прибавлю я. О причинах такой, на первый взгляд, неестественной нелепости — длящегося владычества кучки партийных людей, недавно подпольных, над огромным народом вопреки его воле — об этом я говорю много в моем дневнике. Почти весь он, пожалуй, об этом. Здесь подчеркну только еще раз: мы знаем, что это именно так и должно было быть; но мы знаем еще, — и это страшно важно! — что малейший внешний толчок, малейший камешек, упавший на черную недвижность сегодняшней России, — произведет оглушительный взрыв. Ибо это чернота не болота, но чернота порохового погреба.
Никаких тут нет сомнений у большевиков. Никаких нет и не было сомнений у нас, всех остальных русских людей. Отсюда понятно, что переживали мы в мае 19 года, мы — и они, большевики. Они, впрочем, трусы, а у страха глаза велики; при одном лишь том факте, что наступает лето, делается возможным удар на Петербург и все в городе ждут удара, — большевики засуетились, заволновались. А когда началось наступление с Ямбурга, — паника их стала неописуема. Мы были гораздо скептичнее. Мы совершенно не знали, кто наступает, с какими силами, а главное, — есть ли там, на Западе, какая-нибудь согласованность, есть ли единая воля у идущих — воля дойти во что бы то ни стало. Для внешнего толчка, самого легкого, но вполне достаточного, чтобы опрокинуть центральную власть, это единство воли необходимо. Паника большевиков, цену которой мы знали, не доказывала еще, что общий удар на Петербург предрешен. Напряжение в городе, однако, все возрастало и ширилось.
Нельзя передать словами краску, запах, воздух в такие дни и минуты ожидания. Уже потому нельзя, что дни эти особенно тихи, молчаливы, никаких слов никто не говорит. Да и зачем слова? Надо ждать и слушать; надо угадать, захватить мгновение. не переворота, а то последнее мгновение, когда можно сказать «пора!», когда можно встать действенно за «тех» — против «этих».
Целые коллективы, по вывеске большевицкие, в неусыпном напряжении ждали такой минуты. (Меня поймут, мне простят, конечно, мою бездоказательность и неопределенность: я пишу это в 20 году, во время длящегося царства большевиков.) Красноармейцы, посылаемые на фронт, были проще и разговорчивее: «Мы до первого кордона. А там сейчас — на ту сторону». Помню их весело и глупо улыбающиеся лица.
События на Красной Горке (почти у самого Кронштадта) неизвестны в подробностях; но по всем вероятиям, это была ошибка, обман момента; слишком измученные ожиданием люди сказали себе «пора!» — а было вовсе не пора. Да настоящего момента для внутреннего восстания тогда и совсем не было (как не было его и после осенью, во время наступления Юденича).
Не было, видим мы теперь, единой воли у идущих, не было ее еще ни разу. Будет ли когда-нибудь?
Майская эпопея скатилась, как волна, оставив после себя полосы опустошения; нас только сдавили, задушили новыми распоряжениями и декретами, новыми запрещениями и ограничениями, — новые замки повесили на двери тюремные. Да цены сразу удвоились, так что волей-неволей приходилось думать о последней рубашке — когда, сегодня или завтра снимать ее, чтоб послать на рынок.
Но думалось и об этом как-то тупо. Не уныние, а именно тупость начинала все больше овладевать всеми. Собственно наша внешняя жизнь изменялась так медленно и незаметно, что на первый взгляд, вот тогда весной 19 года, все было как бы то же: та же квартира, сохраненная заботами И. И., в кухне та же старенькая няня моя, та же преданная им служанка, деревенская девушка, с отвращением и покорностью глядящая на «этих коммунистов». Правда, пустели полки с книгами, унесли пианино, постепенно срывались занавесы с окон и дверей, а в кухне бедная моя, едва живая старушка тщетно суетилась над полупустыми горшками и бранилась с таинственными личностями, на ухо обещающими картофель по сту рублей фунт. Кухня — была у нас самое оживленное место в квартире. Кого-кого там не приходилось мне видеть! Кухонные митинги порою давали нам очень живую информацию.
Все пустеющая рабочая комната, балкон, с которого, поверх зеленых шапок Таврического сада, можно видеть главы страшного Смольного, бледнозолотые в белую майскую ночь, — о, какое странное томление, какая — словно предсмертная — тоска!
Какие-то сны. О большевиках. Что их свалили. Кто? Новые, странные люди. Когда? Сорок седьмого февраля.
«Дяденька, я боюсь!» — пищит мальчишка в Тургеневском сне «Конец света». И вдруг: «Гляньте! земля провалилась!»
У нас улица провалилась. Окна закрыты, затыканы чем можно. Да и нету там, за окнами, ничего. Тьма, тишина, холод, пустота.
Не было в истории. Все аналогии — пустое. Громадный город — самоубийца. И это на глазах Европы, которая пальцем не шевелит, не то обыдиотев, не то осатанев от кровей.
Одно полено стоит 40 рублей, но достать нельзя ни одного. «под угрозой расстрела».
Летом дни катились один за другим, кругло щелкая, словно черепа. Катились, катились — вдруг съежились, сморщились, черные, точно мороженые яблочки, — и еще скорее защелкали, катясь.
Неужели мне кажется, что уже нет спасения?
Прислали нам, в виде милостыни, немного дров. Надо было самим перетаскать их в квартиру. Сорок раз по лестнице!
Я поняла, что холод хуже голода, а тьма хуже и того, и другого вместе.
Но и голод, и холод, и тьма — вздор! Пустяки! Ничто — перед одним, еще худшим, непереносимым, кажется в самом деле не-вы-но-симым. Но нельзя, не могу, потом! после!
- Иуда на ущербе - Константин Родзаевский - Публицистика
- Смертная казнь - Леонид Семенов - Публицистика
- Сирия, Ливия. Далее везде! Что будет завтра с нами - Эль Мюрид - Публицистика
- Там, в России - Зинаида Гиппиус - Публицистика
- Во дни торжеств. Острые вопросы в юбилей Победы - Владимир Бушин - Публицистика
- Статьи - Виссарион Белинский - Публицистика
- Клевета на Сталина. Факты против лжи о Вожде - Игорь Пыхалов - Публицистика
- Архитекторы нового мирового порядка - Генри Киссинджер - Политика / Публицистика
- Стихи и эссе - Уистан Оден - Публицистика
- Викиликс. Компромат на Россию - Сборник - Публицистика