Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он проникал всюду, где только мерещился ему хотя бы призрачный свет. Этот кружок пришедших к Христу людей, о котором узнал он случайно, поразил и пленил его. Он пошел туда в первый раз, почистившись и умывшись, взявши чистый платок. Он в баню сходил перед тем. И так пять недель, каждую пятницу, аккуратно ходил и молча сидел на углу стола, не открывая рта. Но все тускнел и темнел с каждым разом этот призрачный свет. Он не умывался уже, идя к Николаю Платоновичу, не менял платка и о своем хождении в баню вспоминал с раздражением. И молчал все угрюмей.
На вторую же пятницу он заметил противную близость и фамильярность Верхушина в отношениях к Надежде Сергеевне. Это было первое, что укололо его. И она, хоть держалась и далеко от него, все же не гнала этого облезающего человека, дерзнувшего и дерзающего ежеминутно произносить всуе Великое Имя. Она-то должна была знать, что именно всуе, — своим ясным холодным умом. На третью пятницу проследил старик еще одного — бледного, черного человека с воспаленными глазами — энтузиаста и алкоголика, проследил вот до этого самого переулка, до этой грязной двери. И плюнул трижды тогда перед дверью и растоптал плевок свой ногой, но на пятницы все же ходил. И каждую новую пятницу чувствовал все возраставшую, нестерпимую фальшь в чем-то глубоком, основном, сокровенном, и чем глубже была она спрятана, чем светлее и благородней было снаружи, тем более ядовитости накапливалось в сердце его. И вот сегодня Федя детским порывом своим нежданно прорвал этот гнойный нарыв, и брызнула несдерживаемая, долго таившаяся, напряженная желчь и пролилась через край. Но не утолила, не напоила горевшего сердца.
Выйдя из дома, вспомнил и о Кривцове старик. С самой той пятницы, как проследил его до порога в вертеп, не бывал тот у Николая Платоновича, и вот решил почему-то, что именно здесь найдет сегодня Кривцова.
Почему теперь не бывает он там? Может быть, тоже… Надо узнать. Надо, надо увидеть его.
Спускаясь по мерзким, осклизлым ступенькам, старик вдруг опять ощутил тот удар, который только что вынес. Жгучим, горящим бичом хлестнул он по кипевшей и извивавшейся в злобе и тоске душе его:
— «Дьявол ты!»
Да, нестерпимо, но и непреоборимо величие дьявола. Всемогущий поистине он. Вот в его сокрытых, в его утонченно-обманных владениях, где призрачно расцветает само имя Христа, где хотел старик обнажить его власть, сдернуть завесу с трона земного владыки, тоскуя по истинном Боге, вызвать из-за обманных слов лик обманывающего — единого, сильного, вдруг там кто-то властно и грозно крикнул ему:
— «Дьявол! Дьявол ты сам!»
В своем борении с дьяволом не был ли он побежден, порабощен ему? Не слился ли, действительно, с ним?
Нет. Нет, не может этого быть.
Было выше сил человеческих примириться с этой проклятою мыслью. Ему казалось, что теперь только открываются в ней все нисходящие пропасти. Что если он потому-то и не может провидеть лика Христова, что трепещет Его, что бежит Его сам, как именно бес, обреченный извечным проклятием томиться до последнего дня суда?
Нет, Глеб, как и все, ошибается. Глеб обойден и обманут. Прав» тоскуя, старик. И прав, проклиная, в тоске своей.
Подлинное, ничем не прикрытое, обнаженное царство порока и гнусностей с торжествующей откровенностью пахнуло в душу ему, дымом и паром грязным окутало, чужую грязь смешало, породнило, сочетало в кошмарном хаосе с собственной грязью. Тут уже не было места аристократической, отъединенной порочности. Здесь порок был религией — общей, соединяющей. Здесь был подлинный пафос упоения им — от тоски, от безнадежности, от несправедливости божьей судьбы, от неутоленной жажды красоты неземной… Дети порока не знали и сами и, конечно, не умели бы никому передать, что привело их к нему; им казалось одно, что привела их сюда жажда пить и забыться, жажда ласкать хотя бы продажные, горячие и отсыревшие в жарком поту, распарившиеся в винным парах тела грязных и некрасивых, а, может быть, именно таких, ибо переступивших за какую-то человеческую черту и оттого особенных женщин; им приходило на ум, что все они вместе бесконечно низко куда-то упали, и что один лишь путь отныне для них — падать все ниже и ниже, и закрывать глаза, опускаясь, и простирать порочные руки свои навстречу притягательной липкости; они уже не стремились вверх, забывали самое это понятие, и ползали, пресмыкались, извивались, как гады, дыша испарениями собственных плевков и нечистот.
И, чудилось, здесь-то дьявол ходил между ними, как между домашних, подбоченясь, самодовольным кабатчиком, улыбаясь и поплевывая время от времени коротким липким плевком на лица своих верноподданных. Как свой. Как старший. Любя.
Но, может быть, это только казалось? Может статься, что здесь-то как раз…
Некогда думать.
Последний шаг сделал старик. Он ступил в эту кучу червей, смешался с ней.
Двери захлопнулись.
— Полграфинчика водки, — сказал он, сморкаясь и садясь в уголок за столик.
— Может, целый графинчик?
Яркая кофта была расстегнута до половины, колыхалась свободная грудь, обнаженная в верхних изгибах. Красный горячий поток закружил старика.
— А? Старичок?
— Графин — так графин.
Глаз не мог оторвать и шептал про себя со сдержанным жутким спокойствием, опираясь на чью-то близкую, вдруг покорившую душу его, темную власть:
— Дьявол — так дьявол…
XXVI
Старик не ошибся. Кривцов был здесь.
В другом узлу возле длинного стола сгруппировалась целая большая компания. Тут были оборванные, сильно выпившие, испитые и полные, но одинаково жалкие, бездомные люди, два-три пиджака, трезвая, грустная женщина с белою, мягкою шалью, накинутой на плечи; шаль была очень красивая, старинная, оставшаяся как фамильная память от бабушки, долгие годы лежавшая, осыпанная нафталином, на дне кованого сундука с крышкой, оклеенной старыми, память о которых давно рассеялась — «Ведомостями». Ах, какой это особый, нафталином пропахнувший мир — шалей таких вот, как эта, и бабушек, и «Ведомостей» на тяжелых кованых крышках вековых сундуков!.. А внучка, немолодая уже, здесь зачем-то — среди всех — вот этаких…
Из женщин в той же компании — еще совсем молоденькая девушка, худенькая, с накинутым газовым шарфом поверх высокой прически, скрывающим и лицо; одета она в голубую, нарядную кофточку, а шарфик легкий и красный; сидит, наклонивши голову вниз, но старик увидел глаза ее — раз подняла на него — были бесцветны, были без всякой надежды глаза, прозрачны насквозь, но дна у них не было.
Еще несколько женщин, но мало похожих на женщин. Эти некрасивы и грубы. Грязны. Кофточки порваны, часто расстегнуты, распущены.
И Кривцов среди них — центр всей компании.
Старик отогнал кумачную бабу. В несколько смрадных и едких минут он отрезвел совершенно. Весь дурман отошел, рассеялся сразу. Казалось ему, что теперь он один сидит за графином в углу и слушает, что говорит Кривцов.
Несмотря ни на шум, ни на говор, голос Кривцова слышен стал вдруг отчетливо. И слушали его все, кто сидели ближе, внимательно.
Старик уловил последнюю фразу:
— Ибо нет и не может быть над человеком никакой человеческой власти, ибо все мы равны перед Господом!
— Так! Так! Это правильно! — кулаком ударил о стол один оборванец. — Всех панов и господ на осину! За что мы здесь бедствуем?
Все зашумели.
— Погодите! — властно крикнул Кривцов. — Слушайте дальше!
И затихли все.
— Слушайте дальше. Куда же деваться нам? Куда нам от беса уйти? В церковь Божию? Ха! Там-то главные бесы и есть. Возле самого Божья престола пакостят дьяволы, мерзкие вещи творят. Народ голодает, народ вымирает, многоголовый вампир пьет его кровь, жрет его плоть, страна погибает, а они кадят Господу вышних сил, они лицемерно возносят молитвы.
— Сволочи! — крикнул вдруг, загоревшись, чей-то напряженный, рыдающий голос.
Кривцов продолжал:
Отчего же не вспомнят ни разу про свои драгоценности, про казну свою, отчего на насущный хлеб, о котором молятся каждый день, не отдадут этих денег, а все на брюхо свое, на проклятую утробу свою — все туда валят? Разве это не бесы?
— Голубчик, голубчик ты мой… Правда… Правда… — качала головой женщина в шали.
Покорная и пронзающая грусть была в этом ее взгляде.
А Кривцов вдохновлялся все больше. Он был пьян, но владел собой в совершенстве. Горячей струей катилось вино в его жилах, но как буйным конем правил им острый, внимательный разум. Он давал себе ясный и строгий отчет во всем, что творилось вокруг него, и продолжал бросать полной рукой горящие головешки костра своего вниз, в толпу. Высоко Кривцов сознавал себя. Он стоял над народом, а тот жадно слушал его, ловил каждое слово.
Он продолжал:
— Отчего, спрошу я вас, этим слугам Христа не выйти на площадь, не обнажить свои головы, одежды свои изукрашенные совлечь с упитанных тел и сложить в одну кучу, и туда же вынести ящики с золотом, с серебром, с драгоценными камнями? И отчего не стать на колени им, не поклониться в ноги народу страдающему, народу, распятому в муке смертельной, народу-богоносцу, в котором снова и снова распят Христос?
- Джон ячменное зерно. Рассказы разных лет - Джек Лондон - Классическая проза
- Собрание сочинений в пяти томах. Том третий. Узорный покров. Роман. Рождественские каникулы. Роман. Острие бритвы. Роман. - Уильям Моэм - Классическая проза
- Леда без лебедя - Габриэле д'Аннунцио - Классическая проза
- Изгнанник. Литературные воспоминания - Иван Алексеевич Бунин - Биографии и Мемуары / Классическая проза
- Павел Алексеевич Игривый - Владимир Даль - Классическая проза
- Смутные времена. Владивосток 1918-1919 гг. - Жозеф Кессель - Классическая проза
- Ханский огонь - Михаил Булгаков - Классическая проза
- Лолита - Владимир Набоков - Классическая проза
- Немец - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Пнин - Владимиp Набоков - Классическая проза