Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Странно! — говорит Сын Божий. — Он передумал!
Что все это значит?
Пес Блут знает, что не может уже уйти с Сыном Божиим после того, что сделал. Он больше не может быть собакой человека, другом человека.
Что это значит? Причастен ли он, пес Блут, к людям или не причастен? Принадлежит ли к их миру?
Мне хотелось бы увидеть других: самого Гитлера, к которому пришел бы приставленный к нему Сын Божий, и он понял бы наконец, что творит, и завыл, и убежал бы под кровать скулить. Или любого из немцев Гитлера, из ополченцев Муссолини, из всех, кто наделал дел по всему миру — в Испании и в России, в Греции и во Франции, в Сицилии, в Словении, в Китае и в Ломбардии, кто смеялся над тем, что делал, а теперь бы убежал под кровать скулить. Я хотел бы увидеть Пипино, полковника Джузеппе-Марию, капитана Клемма. Спрятались бы они под кровать? Завыли бы?
Но не в этом ответ, которого мы ищем. Может быть, они и завыли бы. Ведь они собаки. Может быть, они и убежали бы под кровать скулить. Но мы хотим знать другое. Не то, свойственно ли человеку скулить. Но свойственно ли человеку делать то, что делают они, — творить несправедливость.
XCIII
Свойственно ли это человеку?
Мы хотим знать, свойственно ли человеку делать то, чего мы не станем делать уже потому, что так делают они. И что мы можем сказать о них лишь по виду, не испытав того, что испытывают они? Можем ли мы знать об этом что-нибудь?
Но ведь и на нашей стороне есть люди, о которых мы судим лишь по виду.
Например, Эль-Пасо. Мы рассказываем о нем, но из всего, о чем мы говорим, ничто не испытано нами, не вошло в нас: мы лишь видим и говорим. Мы можем потешаться над тем, что он делает.
Ведь потешается же Гракко, который говорит о нем: «Посмотришь, что за тип!» Но он не может ничего сказать о том, что у него в душе, хотя может сказать это об Орацио и Метастазио, о Фоппе и Шипионе, о Барке Тартаро, о каждом простом и мирном человеке. Никто из нас не может сказать о нем то же, что мог бы сказать о самом себе.
Я могу сказать об Эн-2, о том, что творится с ним в эту минуту. Я взял бы это с самого себя. Но, говоря об Эль-Пасо, я ничего не мог бы взять с самого себя. Неужели я сидел бы в этот час за столиком с немцами?
Ничто на свете не заставило бы меня быть в этот час с немцами. И Гракко — ничто на свете не заставило бы его быть в этот вечер с немцами. Не то Эль-Пасо: он кутит с ними, пьет с ними.
— Что такое все это? — спрашивает он.
— Что все? — спрашивают немцы.
— Все, — говорит он. — Неужели все это есть?
— А разве нет? — говорят немцы.
— Es nada, — отвечает он.
Он говорит, что все это — ничто. Что рейнское вино — ничто, и омар — ничто, и ярко освещенный зал — ничто, и ничто — громкий смех немцев в зале, и девица Линда, у которой самые красивые ноги в Милане и которая танцует голая на столе, окруженном немецкими лицами.
Эль-Пасо говорит:
— Это ничто.
Но он поднимает бокал и пьет. С кем он чокается? С капитаном Клеимом. С немцами.
— А вы знаете, — говорит Эль-Пасо, — что не есть ничто?
— Что? — спрашивают немцы.
— То, что сделали прошлой ночью итальянские патриоты.
— Он хочет сказать, террористы, — объясняет капитан Клемм.
Немцы смеются.
— Не над чем тут смеяться, — говорит Эль-Пасо, — вот это было нечто.
— Да, это было нечто, — подтверждает капитан Клемм.
— С этим нельзя не согласиться, — говорят немцы.
— Верно? — говорит Эль-Пасо.
Он стоя наливает бокалы, он хочет, чтобы немцы выпили с ним тост. За кого? За патриотов.
— Ах, вот что! — говорит один капитан.
— Ну да, — говорит Клемм. Он встает и продолжает: — Я ему обещал. А почему бы и нет? Можно и выпить!
— Можно и выпить! — кричат немцы.
Они пьют. Динь! — говорят бокалы. И немцы пьют за наших убитых, за расстрелянных нынешним вечером, за Джулая, съеденного собаками.
— Вот это было нечто, — повторяет Эль-Пасо. Девица Линда закончила свой маленький номер — танец на столе. Музыка прервалась на минуту, и она не знает, что делать. Она взобралась на стол одетой. Она выпила. В перерывах между танцами она бросалась на шею то одному, то другому офицеру, сидела на коленях то у одного, то у другого, постепенно раздевалась, а когда разделась догола, Клемм привязал ей на задницу прикрепленный к поясу хвост дохлой суки.
— Es nada, — говорит Эль-Пасо. — Все это ничто, пустота.
Она раздевалась, как раздевался Джулай, и теперь стоит голая, как стоял Джулай перед собаками, музыка не играет, и она не знает, что делать.
Но вокруг стоят мужчины, они стучат бокалами и кричат.
— Вот это было нечто! — твердит Эль-Пасо — Ибаррури.
Линда старается сделать хоть что-то, она идет по столу, слегка нагибается то направо, то налево, щекочет привязанным у нее сзади хвостом лица офицеров — сперва одного, потом другого, третьего.
Офицеры тоже стараются что-нибудь сделать, они целуют Линду под хвост. Но что все это?
— Все это ничто, — говорит Эль-Пасо. — Es nada.
Но вот капитан Клемм встает на стул.
— Одну минуту, — говорит он. — Выпьем за моих собак.
— А? Что такое? — говорят вокруг.
— Выпьем, — говорит Клемм, — за Гудрун и каптена Блута. За моих собак.
— Зачем? — говорят вокруг. — Что они сделали, твои собаки?
— Они тоже сделали нечто, — говорит Клемм.
Он рассказывает об убитой Грете и о том, как за нее отомстили Гудрун и Блут.
Все поднимают бокалы и пьют за здоровье собак.
— Я пью за здоровье Гитлера, — говорит при этом Эль-Пасо.
Но что, по его мнению, он делает, говоря так? Немецкие офицеры аплодируют ему.
Он проводит время с ними, играет с ними, и мы должны поэтому признать, что наш человек такой же, как они. Что, может быть, и он способен отдать одного из них на съедение нашим собакам. Неужели это так?
Наверное так. И мы иногда имеем право пользоваться их оружием. Мы не должны быть простыми, хочу я сказать. Мы должны сражаться с тем, что являют собою они, отказавшись от самих себя, перестав быть самими собой.
Не быть людьми? Отказаться от того, что человечно?
XCIV
В этом пункте мы и ошиблись.
Мы исходим из предпосылки, что человечно лишь то, что человеком выстрадано, чем он платит по счету. Голод, например. Мы говорим, что голодать — человечно. Или дрожать от холода. А одолеть голод, вырваться из стужи, дышать воздухом земли, владеть землею, деревьями, реками, зерном, городами, победить волка и смотреть в лицо миру? И это тоже человечно, говорим мы.
Нести в душе бога отчаявшегося, иметь за плечами призрак, видеть платье, висящее за дверью, — это человечно. Но и нести в душе бога счастливого — тоже человечно. Человечно быть мужчиной и женщиной. Быть матерью и сыном. Мы все испытали это и можем сказать, что это присуще нам. И все, что воспламеняет ярость, после того как мы жили с поникшей головой, в слезах. Мы говорим тогда, что в нас просыпается великан.
Но человек может действовать и не имея за душой ничего выстраданного — ни голода, ни стужи, и мы говорим, что он не человек.
Мы видим его. Он то же, что волк. Он нападает и творит несправедливость. И мы говорим: это не человек. Он творит зло хладнокровно, как волк. Но разве это отнимет у него имя человека?
Мы всегда думаем о жертвах несправедливости: о люди! о человек!
Едва мы видим несправедливость, мы становимся на сторону ее жертвы и говорим: вот человек! Кровь? Се человек. Слезы? Се человек.
Но кто же тогда тот, кто творит несправедливость?
Мы никогда не думаем о том, что он тоже человек. Но кто же он, если не человек? В самом деле — волк?
Мы говорим теперь: вот фашизм. Больше того: вот гитлеризм. Но что значит существование фашизма? Я хотел бы видеть, чем стал бы фашизм, если бы и это не было свойственно человеку. Что он мог бы сделать? Мог бы он делать то, что делает сейчас, если бы в человеке не была заложена способность к этому? Я хотел бы посмотреть на Гитлера и на его немцев: что, если бы в человеке не была заложена способность делать то, что делают они? Пусть они попытались бы тогда сделать это — хотел бы я на них посмотреть! Отнять у них способность делать все это, заложенную в человеке, а потом сказать им: давайте, делайте! Но что бы они сделали?
Черта с два, как говорила моя бабушка!
Может быть, Гитлер все равно написал бы то, что он написал, и Розенберг тоже; может быть, они написали бы бред в десять раз хуже. Но я хотел бы посмотреть, если бы в человеке не была заложена способность Делать то, что делает Клемм, — поймать человека, раздеть его, отдать на съедение собакам, — я хотел бы посмотреть, что стало бы в мире с их бредом.
XCV
Однажды ночью наши устроили нападение на казарму, где спал Черный Пес, — с тем, чтобы убрать его. Организовал нападение и руководил им Эн-2; но цель не была достигнута. Эн-2 видел, как упал Шипионе, друг Фоппы, и Мамбрино, друг Кориолано; он снова был среди гибнущих, снова испытал чувство бессилия, когда не можешь никому помочь, не можешь сделать ничего, чтобы товарищ поднял голову из лужи собственной крови, — и ему опять захотелось покончить со всем, погибнуть вместе с гибнущими и не знать больше об их гибели. Гракко заметил его отчаяние.
- Момент истины (В августе сорок четвертого...) - Владимир Богомолов - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Здравствуй, Марта! - Павел Кодочигов - О войне
- Чтобы помнили - Алия Амирханова - О войне
- Испытание войной – выдержал ли его Сталин? - Борис Шапталов - О войне
- Кронштадт - Войскунский Евгений Львович - О войне
- Где кончается небо - Фернандо Мариас - О войне
- Скаутский галстук - Олег Верещагин - О войне
- Испепеляющий ад - Аскольд Шейкин - О войне
- Корабли-призраки. Подвиг и трагедия арктических конвоев Второй мировой - Уильям Жеру - История / О войне