Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дождавшись ранней в тот год весны, отец уехал в Москву и стал работать на химическом заводе коммерческим директором. Не берусь утверждать чего-либо определённого относительно должности с таким старомодным названием, – скорей всего тут замешаны сбыт, снабжение и прочие подобные вещи, – но только она позволила пережить нам лето и зиму сорок второго года и не испытать голода и весной сорок третьего благополучно вернуться в ещё затемнённую, с бумажными перекрестиями на окнах Москву. В то время город открыл уже свои усталые объятия для жаждущих припасть к его могучей груди после долгой, томительной как изгнание разлуки, – открыл для всех, кроме таких, как я, малолеток, чтобы не висли на нём бесполезным для борьбы грузом, а жили бы не тужили по городам и весям далёким, да набирались бы сил, – а кто не мог, тот бы рос хотя – для идущей и невесть ещё сколько продлящейся войны. А посему везли меня домой тайно, завернув куклой в постельное – вагонное – бельё и заложив матрацем – затиснув в угол нижней купейной полки. Проводницы делали вид, что ничего не замечают, как положено, разносили чай, считали деньги, объявляли станции; потом прошёл начальник поезда и тоже ничего не заметил. От Казанского вокзала мы доехали на пятидесятом трамвае до автобусного парка и, сойдя, двинулись по своей Бахметьевской улице к Сущёвскому Валу; здесь ничего не изменилось и не было разрушено. А когда я очутился в «передней» нашей квартиры, она показалась мне огромной, как пещера, в дальнем конце которой за выкрашенной чёрным тяжёлой дверью таинственно светился ещё более огромный зал, полный всяких чудес и волнующих загадок. И я не ошибся: как любопытные звери потянулись ко мне со всех сторон полузабытые и всё же знакомые вещи, и каждую мне хотелось погладить или хотя бы дотронуться до неё в утешение за долгую её покинутость. И пока растапливали голландку-печь и «разжигали» керосинки на кухне, чтобы сварить привезенную картошку, я бродил по двум нашим пещерам-комнатам со свечой в руке, – стоящая на столе в «большой» комнате «коптилка» лишь едва отгоняла мрак своими лёгкими дуновениями, густо лепя его по стенам, потолку и полу, – и вещи, о которых я почти забыл, что они существуют на свете, выступали из темноты и благодарно кивали мне головами – они были совсем ручные, даже старинные часы с резным кокошником и мягким и гулким как эхо боем; я не мог удержаться от того чтобы остановить бронзово-тусклый диск мятника, подвешенный на триаде тонких металлических стержней; и он послушно остановился, и улыбка, до того светившаяся на большом, с римскими цифрами по белой эмали, циферблате, застыв, стала гримасой боли; я снова толкнул маятник, заведенное стальное сердце легко тронулось и начало мерно отстукивать новую – теперь, кажется мне, уже «послевоенную» – жизнь. На самом деле война продолжалась, и свидетельств тому было здесь, разумеется, ещё больше, чем в далёкой, но и не такой уж далёкой Чувашии, куда я наверно никогда тем не менее не возвращусь, хотя бы для того, чтобы убедиться: время не в силах изменить что-то до полной неузнаваемости. Мой родной город впервые предстал перед моим сознательным взором – начался в моём сознании – городом военным. Я не склонен придавать этому очевидному факту символического звучания, но всё же есть в нём нечто такое, что, безусловно, повлияло – не уверен только, что смогу выразить как повлияло – на мою жизнь. Возможно, это всё та же особая навязчивость замешанных на войне воспоминаний, а может быть обыкновенная ностальгия по детству, во всяком случае, редкий день, чтобы, идя к своему новому дому улицами и переулками ставшей теперь едва ли не центром города Марьиной Рощи, я не представлял бы её себе такой, какой она была в те годы; на всё, что проходит перед моими глазами теперь, накладывается другое – давнее, но отнюдь не потускневшее, а наоборот как просветлённое протекшим временем изображение. Оно настолько отчётливо, что часто пугает меня своей реальностью, и, как ни странно, я ощущаю от соприкосновения с ним нечто подобное тому, что пережил не раз при виде величественных древностей, с которыми сталкивали меня мои частые среднеазиатские командировки: так было в Самарканде, в Бухаре. Это ощущение присутствия той жизни, которая кипела в них столетиями раньше: я слышу гул заполняющей их толпы, и посеревшие, шелушащиеся стены вновь одеваются блестящей тёмно-голубой бронёй из керамических, покрытых глазурью продолговатых плиток, – так одевают реставраторы фасады и купола мечетей и медресе, чтобы вернуть им величие былых времён – величие красоты. Но в моём городе нет руин (а если есть, как например наш старый дом, стоящий пустым с тех пор как все мы, в нём жившие, его покинули, – то это руины временные, проистекшие только по причинам недогляда и недосуга) и минуя этот – за неимением его – «руинный» пласт, моя память возвращает мне всё разом: и – поднимая из праха – материю, и чувства, некогда питавшие и лепившие мою душу. И так же как в тех древних городах меня охватывает, если можно так выразиться, чувство-сознание, или сознание-чувство того, что нет прошлого и нет будущего, что всё сейчас. Как человек, привыкший объясняться с миром и людьми при помощи наглядных моделей, я ищу модель и для этого «сейчас» и часто воображаю его в виде высокой, из бесконечности в бесконечность протянутой стены, на которой выписано гигантской фреской – так и подмывает сказать: рукой господа бога – всё что было и чему суждено быть; стена эта погружена во мрак – абсолютно непроглядный в направлении «будущее» и фосфоресцирующий, местами пронизанный ровным светом, а местами сгущённый до полной темноты в направлении «прошлое»; и луч прожектора – а скорей всего заключённого в непрозрачную оболочку солнца – пробегает по этой стене от «прошлого» к «будущему», вырывая из темноты ослепительным светом – светом текущего мгновения – и разбрасывая в пространстве элементарные частицы происходящего. Прибегая к другой, более простой и близкой нам аналогии, я мог бы сравнить человеческую жизнь, равно как и переплетение миллиардов жизней, образующих историю, с отснятой однажды киноплёнкой, пропускаемой через проекционный аппарат текущего. И всё же мне более по душе моя первая модель: она даёт мне возможность представить себя бродящим вдоль той стены независимо от пунктуального прожектора-мига, удаляясь в сумерки «прошлого» или погружаясь во мрак «будущего». Что я и делаю, чаще первое, чем второе, потому что картины-контуры, всё же иногда проглядывающие сквозь дымную темень будущего, рисуются мне неопределённо-зыбкими, размытыми, какими становятся например очертания наших «изделий», когда мы «трясём» их на вибростендах. Там, впереди, я часто вижу одну неотвязную, как бред делирика (не стану отрицать возможность того, что здесь я действительно фиксирую некоторый свой психический сдвиг) картину-событие: осыпающиеся, оплывающие, как восковые игрушки в пламени горна, дома-коробки в зоне полных разрушений – а наша старушка-Роща непременно попадёт в эту самую зону, она буквально нашпигована «промышленными объектами», то бишь мишенями для искусных стрелков. И наш новый шестнадцатиэтажный дом, в котором нет даже убежища, превращается на моих глазах в груду спекшихся, заботливо измельчённых ударной волной обломков. По причине частой повторяемости такого рода «картинки» я ищу и нахожу укрытие (полагаю, что позволительно использовать здесь эти общеизвестные термины из учебников по гражданской обороне) куда мог бы – по достижении известного момента – спрятаться сам и спрятать своё семейство (может быть, поэтому я и не хочу отпускать его от себя?) Я вижу это «укрытие» с высоты одиннадцатого этажа – едва различимую полоску сбоку от рельсового пути, сто десять на сорок (почти что норматив для укрытий-щелей!), с отвесными бетонными стенками (гарантия от осыпания грунта) и вяло стекающей по дну водичкой; последнее обстоятельство – вода – несколько умеряет мои восторги по поводу столь удачно найденного способа индивидуальной защиты: не очень-то приятно будет бухаться в воду, и, возможно, прав мой сын, когда, следуя своему правилу наклеивать на вещи, недоступные его пониманию, этикетку «маразм», клеит её и на мою канаву. И каждый раз, когда стоя у кухонного стола, я смотрю на это искусственно-естественное укрытие – железную дорогу (недаром так радовалась мама, узнав, что наш новый дом стоит у дороги) мой мысленный взор, как бы устав от картин будущих катаклизмов, соскальзывает в прошлое, и перед ним возникает бывшая точно на этом месте, растянувшаяся на несколько сот метров вдоль путей, обнесенная дощатым забором свалка-склад доставляемых с фронта цветных металлов – искорёженной, изорванной, измятой военной техники (досточтимый заводик, отравляющий теперь наше существование, функционировал тогда под вывеской «Вторичный алюминий» и во время войны питался её отходами). В большинстве своём это были превращённые в металлолом самолёты и стреляные гильзы – то, из чего можно было выплавить – выпечь хлеба алюминиевых, медных, бронзовых «чушек», чтобы отправить их на подкормку другим прожорливым заводам. Едва ли не во всех – «наших» и «не наших» – самолётных кабинах я перебывал, и, сидя за штурвалами «юнкерсов, «хейнкелей», «мессершмитов», «яков», «анов», «лавочкиных», перед опустошёнными, как правило, приборными досками, уносился в небо на форсаже собственных голосовых связок – и каждый тип самолёта требовал гудения особой тональности, и мы гудели поодиночке и хором, сопровождая могучий рёв послушных моторов тарахтеньем пулемётных очередей, пушечным буханьем и лихими командами. Эти – до галлюцинаций – военные игры прерывали обычно беззлобные сторожа-инвалиды, – они выдворяли нас, подсаживая на забор, но предварительно очистив карманы от не пробитых – «хороших» – капсюлей, разнокалиберных гильз и «колбасок» с порохом: наши любимые – если не единственные – игрушки военного времени таили в себе опасность: они взрывались, выстреливали, вспыхивали и часто находили свои жертвы во дворах и подворотнях Марьиной Рощи. Однажды я принёс домой десяток снарядных капсюлей и бросил их в горящую печь: интуиция подсказывала мне, что печь не пострадает, а жажда взрыва была так велика, что пересилила все доводы рассудка. Я осторожно взял под руку оказавшуюся дома Аксюшу и увёл её в «маленькую» комнату. Бедная женщина побелела от страха, а когда взрыв после минутной паузы всё-таки состоялся, и печь наша действительно осталась цела – она только выплюнула на середину комнаты все не догоревшие головни, разметав их красивым веером, моя добрая няня лишилась чувств и как подкошенная рухнула на пол. По достоинству оценив изящную мягкость её падения – искусство «красиво» падать, будучи «убитым», ценилось у нас очень высоко – я выбежал в «большую» комнату и с чувством глубокого удовлетворения принялся ликвидировать последствия своей «акции»: быстро наполнил из-под крана эмалированный тазик, побросал в него головешки и угли и вынес их на помойку. После этого осталось только подмести пол и водворить на место сорванную с защёлки, слегка покоробленную дверцу топки; что я и сделал к тому времени когда Аксюша, придя в себя, выглянула из «маленькой» комнаты, чтобы лицом к лицу встретить постигшие нас разрушения. Обнаружив только несколько чёрных пятен на линолеуме и чуть позже – испорченную печную дверцу, она постепенно обрела дар речи, о чём я мог судить по восстановившемуся с прежней – обычной – силой потоку её нотаций. Ковёр на полу и четыре повязанных на голове платка – она не снимала их ни зимой, ни летом, – как я и предполагал, при падении смягчили удар, оставив его без малейших последствий. Это был, если не ошибаюсь, первый учинённый мною взрыв, но далеко не последний. Стрелять и взрывать – и чем более «по-настоящему», тем лучше – было у нас первыми и любимейшими играми; а возможностей для этого было предостаточно: свалка снабжала всем необходимым. Трудно сказать каким образом просачивался туда исправный боезапас, но факт остаётся фактом – немного терпения, молодые глаза, чутьё, и поиски всегда приносили успех. Мы чувствовали себя золотоискателями и, охваченные страстью и неувядающей надеждой найти самородок – а для нас им был пистолет, – проводили в металлических, день ото дня растущих горах всё своё свободное от учёбы время. Пистолеты были у многих, но мне так и не повезло.
- Записки с Запада, или История одного лета в США - Павел Крестин - Русская современная проза
- Когда везде слышен смех - Петр Абатин - Русская современная проза
- Страна оленей - Ольга Иженякова - Русская современная проза
- Дела житейские (сборник) - Виктор Дьяков - Русская современная проза
- Жизнь и смех вольного философа Ландауна. Том 1. Когда это было! - Валерий Мирошников - Русская современная проза
- Красота спасет мир, если мир спасет красоту - Лариса Матрос - Русская современная проза
- Безславинск - Михаил Болле - Русская современная проза
- Всех скорбящих Радость (сборник) - Юлия Вознесенская - Русская современная проза
- Безумец и его сыновья - Илья Бояшов - Русская современная проза
- Становление - Александр Коломийцев - Русская современная проза