Рейтинговые книги
Читем онлайн Железные зерна - Виктор Гусев-Рощинец

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 37

Вторым по списку на календарном листке идёт Салгир. Вчера он обещал позвонить или зайти в половине двенадцатого; сейчас одиннадцать двадцать пять. Он сказал, что ему удалось наконец выполнить мою просьбу. Всё что я увижу на видеоплёнке, которую сегодня, через пять минут, он передаст мне (а в том, что это произойдёт именно через пять минут, я уверен, ибо знаю пунктуальность этого человека) я уже бессчётно представлял себе по рассказам тех, кто был там и видел всё своими глазами. Сделанная тогда запись надолго осела в недоступных архивах; и вот теперь – через десять лет! – я получу её копию, раздобытую Салгиром через «своих» людей, и увижу всё сам. Я не уверен, хочу ли я это видеть, и нужно ли это мне, но исподволь нарастающее нетерпение и обесцвеченная им, потухшая музыка, и кабинет, ставший вдруг серым, как в осенние сумерки, – всё говорит о том, что ничего не умерло и что, возможно, только увидев, я смогу наконец избавиться от этого изнуряющего, годами длящегося наваждения, – только убив реальностью эту застарелую боль, доставляемую мне собственным воображением. «Не надо бы…» – говорит Салгир. Подозреваю, что у него давно уже эта плёнка, и он мне просто её не показывал.

Сигарета – машинально взятая мной из настольного деревянного портсигара, машинально зажжённая, – как всегда приятно расслабляет мышцы, снимает успевшее накопиться за утро напряжение (хорошо сознаваемая в своей беспомощности уловка с целью облегчить жизнь, но на самом деле на один шажок подводящая к ещё большему её затруднению). От воспоминаний, роящихся теперь в облаке дыма, мысли мои соскальзывают к некурящему Салгиру и словно обессилев, замирают на брезгливой гримасе, которая обычно появляется на его лице, когда он входит в мой насквозь прокуренный кабинет. Ему пятьдесят восемь, но он прошёл войну и потому старше меня на целую жизнь. Это обстоятельство не мешает, однако, мне иногда чувствовать своё превосходство: во-первых, я родился в более счастливое время и уже по одному этому более удачлив (при том что назвать меня удачником, как и наше время – счастливым, осмелится далеко не каждый) а если исходить из душевного опыта, сделав его мерилом ценности прожитого, то для самого обладателя опыт войны (свидетельствуют показания того же Салгира) не выступает как нечто полезное или дорогое, к чему устремляется память во дни душевных бурь, жизненных неурядиц или перед лицом смерти. Напротив, он чреват ночными кошмарами, психической неуравновешенностью, алкоголизмом, импотенцией, ранними инсультами и десятками других болезней, проникающих через эту «военную брешь». И если большинство из того что пережито в отсутствие страданий, становится дорогим воспоминанием, то война не становится им никогда. Как не может стать, например, воспоминание о неожиданно сбившем тебя и искалечившем поезде. И когда встречаются ветераны, плачут не оттого что воскресает великая фронтовая дружба, а потому что снова теряют друзей. А когда умиляемся мы, никогда не сидевшие в окопе перед атакой, восхищённые, но всегда остающиеся только зрителями невоенные поколения, это больше всего походит на восторги перед безупречной актёрской игрой тех, кто непостижимо для нас играет на подмостках собственного страдания.

Я часто задаюсь вопросом: к какому поколению отнести себя? Когда началась война, мне было шесть с половиной лет; мои «довоенные» воспоминания ещё не протяжённы во времени, они ограничиваются всего несколькими яркими картинками, на которых беззвучно замершее движение набухает солнечным светом до такой степени, что слепит глаза, как будто заглядываешь в окуляр проекционного аппарата. Сельскохозяйственная выставка с её ниспадающими каскадами, взметённой в голубое небо водой – тридцать девятый год; анапский пляж, я что-то строю из мокрого песка, который достаю со дна собственноручно вырытого колодца, тридцать девятый; моя маленькая сестрёнка в детской кроватке с перильцами на фоне печных изразцов, один из которых помечен солнцеобразным сколом, сороковой; стоя одной ногой на задней оси трёхколёсного велосипеда, я отталкиваюсь другой, разгоняюсь и падаю, проехавшись лицом по асфальту, становлюсь – как отец в шутку называет меня – «карябанным», сороковой. И ещё несколько других, более расплывчатых и туманных картин, не сопровождённых датами, оттого что не сохранили своих вещественных обличий в виде фотографий из старого альбома, аккуратно расклеенных и снабжённых цифрами года с помощью туши, нанесенной на негатив старательным каллиграфом в правом нижнем углу, либо рукой отца, фиолетовыми чернилами под каждой, без даты, карточкой. Эти фотографии не повторяют в точности того что унесла с собой моя память, но, изображая нечто близкое по смыслу, позволяют безошибочно установить – восстановить – последовательность событий довоенного времени. Воспоминания сорок первого года: дача в Мякинино, воздушный налёт, сотрясаемое близкими разрывами бомбоубежище; мы идём смотреть воронки от бомб, бесцельно и беспорядочно сброшенных на опушке леса, и здесь наше внимание приковывает к себе жаба с развороченными осколком внутренностями: отсюда начинается военной время.

Четыре года, спокойно прожитые в состоянии «взрослости», как правило, оставляют после себя впечатление промежутка между вдохом и выдохом, и чем ближе к старости, тем меньше событий вмещает в себя каждый отрезок времени, оттого что опыт прожитого, накапливаясь, год от года уменьшает непредсказуемость грядущего, которое не распахивается уже навстречу необъятным, неизведанным, неоткрытым континентом, а всё более становится похоже на вытоптанный тысячами тропинок редеющий лес, где каждая, слегка извиваясь, ведёт тем не менее к выходу. Но четыре года, уложенные между шестью и десятью, – это целая жизнь в особом состоянии, которую можно сравнить, например, с периодом от момента становления икринки головастиком до выхода на сушу самостоятельного – пусть ещё маленького и слабого – лягушонка. Это состояние подводности, когда всё что видится и слышится под водой, исполнено особого мерцающего блеска и выпуклости, а то что над ней, ломаясь на грани двух сред, приходит искажённо-причудливыми очертаниями загадочных в своей сущности предметов, до которых, однако, нельзя дотронуться, чтобы узнать наощупь, потому что они живут в другом – взрослом – надводном – «лягушачьем» – измерении. Но если в этой надводности идёт война, то источаемая ею гарь заволакивает, как при лесном пожаре, солнце и осыпая пепел на поверхность воды, погружает подводный мир в сумрачные с багровым оттенком тона, только иногда взрываемые вспышками света в сопровождении глухой канонады. Оттуда, сверху, через толщу вод, ещё не проникает удушливый запах настоящего страха, по привкус неблагополучия, беспокойства и, может быть, даже тихого отчаяния ощутим во всём.

В ноябре сорокового года от воспаления среднего уха умерла моя маленькая сестрёнка, «девочка с бантиками», прожив на свете один год, два месяца и семнадцать дней; её похоронили на Донском кладбище. В одной нише там теперь стоят три одинаковых классических форм сосуда (когда хоронили жену, прах моей бедной сестры из проржавевшей до дыр жестяной баночки – я успел заметить даже кусочки не перегоревших костей – перенесли в новую – фарфоровую – урну, и, право, нечто соблазнительное, некий дух равенства, свернувшись калачиком в уютном, украшенном искусственными цветами маленьком гроте, кажется, дремлет в ожидании новых постояльцев.

В эвакуацию мы отправились втроём: я, мама и Аксюша – наша «фамильная» няня, дедовское неоценимое наследство, положившее себя к моим ногам (после того как мама уже перестала нуждаться в нём по причине собственной своей самостоятельности) редкостным сочетанием беспредельной преданности и почти ископаемого этического ригоризма. Долго ехали поездом – больше стояли, чем ехали, пропуская текущие с востока затемнённые эшелоны; потом на палубе огромной густонаселённой как Ноев ковчег баржи, – до Чебоксар и оттуда на подводах дальше – Поволжьем, никак не предполагая (я, разумеется, ничего не предполагал, а только впитывал в себя пространство, и до сих пор отголосками его возникают в моём воображении бесконечные, исчезающие за горизонтом прямые широкие большаки), что и сюда может докатиться где-то там, далеко-далеко расползающийся по земле огненно-дымный потоп. Отец остался в Москве и приехал к нам уже глубокой осенью, незадолго до того как ударили морозы, и на российские просторы спасительным покрывалом легла зима. Страдая астигматизмом, отец плохо видел; но он не был дезертиром, он стал на учёт на призывном пункте и начал покорно ждать своей очереди, аккуратно в то же время наведываясь на почту, куда от московского друга обещал придти вызов с «бронью» – достопамятным изобретением, освобождающим – кого на время, кого навсегда – от сосущей безнадёжности и тревоги, для избавления от которых существовал, впрочем, и другой путь: стать добровольцем. Повестка пришла в феврале сорок второго – я помню, как помогал в тот день прорывать глубокие траншеи в снегу, плотно и высоко забившем небольшой, огороженный глухим забором двор, – ходы, соединившие нашу избу с дровяным сараем и воротами, выходить за которые было так захватывающе интересно, потому что мир, ограниченный для меня в эту зиму четырьмя стенами промёрзшей насквозь избы и русской печью, где я проводил большую часть суток, – этот замкнутый мир, неожиданно раздвигаясь, представал во всей необъятности заснеженной деревенской улицы, спадающей к заросшей старыми вётлами реке и снова взлетающей по противоположному склону в сопровождении ещё двух таких же улиц; они сливались вдали, на холме, в сплошном наросте крыш и стен Большого Сундыря. Закончив работу, мы пошли в избу, и здесь, ещё не раздевшись, отец подошёл к жарко натопленной печи и приложил окоченевшие руки к её горячему зеркалу – отполированной тысячами таких же прикосновений известковой обмазке. Как потом говорили, от резкой смены температур у отца «зашлось сердце», он потерял сознание и на наших глазах упал навзничь, ударившись затылком о деревянный пол. Он лежал на застеленном лоскутными одеялами деревянном топчане, заменявшем кровать, и мама ставила ему на лоб холодные компрессы, вымачивая тряпочки в слабом растворе нашатыря. Возникший в облаке пара почтальон вручил повестку, мама расписалась и, пробежав глазами бумажный прямоугольник, сказала: «Завтра». Так же покорно, как ждал, отец начал собираться в путь. Узелок с сухарями и предметами первой необходимости, заранее собранный, совсем, оказалось, лёгкий мы с мамой несли по очереди, когда поднимались от реки по широкой сундырской улице к темнеющему впереди центру села, где сгрудились не бог весть какие, но ставшие теперь единственно важными учреждения: почта, военкомат, призывной пункт. Над заставленной санями площадью витал запах кож и лошадиного пота, раскисший под копытами снег грязно-жёлтым озерцом пенился от забора до забора, перехлёстывал на подворья, заползал по деревянным ступенькам, цепляясь за ноги входивших в двери озабоченных молчаливых людей. Солнце скрылось, посеревшее небо нависло влажным пологом оттепели. Мы стояли на крыльце почты, и мама плакала от радости: вызов всё-таки пришёл. В самую последнюю минуту, когда отец, отвернувшись от окошка «до востребования», направился к выходу, вслед ему кто-то выкрикнул из-за перегородки нашу фамилию, и спустя минуту ему вручили конверт, извлечённый из груды свежепришедших писем. Радостно-возбуждённый, слегка растерянный, должно быть, от неожиданности прихлынувшей свободы, от чувства безопасности, отец снова и снова повторял эту приключившуюся с ним в сундырском почтовом отделении невероятную, похожую на сказку со счастливым концом историю своего чудесного избавления от неминуемой – и все соглашались с этим – фронтовой погибели. Взрослея, я часто слышал, как он рассказывал её в кругу знакомых, неизменно благодаря друга своего и спасителя Ивана Кирсанова, и всякий раз он приходил в это состояние радостного возбуждения, и именно оно да ещё его молчаливая, тихая покорность судьбе в ожидании призыва на всю жизнь остались в моей памяти. Что и говорить, он не был рождён героем. Но в семилетнем возрасте ещё не располагаешь категориями доблести, славы, подвига, и то, что моего отца «не забрали», было счастьем. А когда убили отца Юрки Бахметьева – они с матерью и здесь, в эвакуации, быв отправлены днями раньше, оказались недалеко от нас, в соседней деревне, и мы ходили друг к другу в гости, – я увидел сон, который потряс меня, как, пожалуй, не потрясало больше уже ничто и никогда: мне приснился юркин отец облачённым в военную форму скелетом, с фуражкой на черепе; он сидел в воронке от бомбы и смотрел на меня пустыми глазницами; много лет спустя, перелистывая альбом с репродукциями немецких экспрессионистов и впервые увидев «Труп в окопе» Дикса, я подивился точности своего детского воображения. Ни одна смерть – ранняя смерть отца, даже смерть жены, а позднее мамы не потрясала меня так, как смерть этого – почти незнакомого мне (какими, в сущности, остаются взрослые, не удостаивающие нас вниманием) – человека.

1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 37
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Железные зерна - Виктор Гусев-Рощинец бесплатно.
Похожие на Железные зерна - Виктор Гусев-Рощинец книги

Оставить комментарий