Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Микулка обхватил его руками, точно брата, а Илья кинулся к бабушке Устинье, как будто к родной матери.
А тут уж были разговоры всякие.
Хоть и не смягчилась, не переменилась Дуня, а все-таки нет-нет, и спросит у отца, либо у брата о том, о сем. И самый долгий разговор был про Илью. Дуня слушала и улыбалась, делались ее глаза задумчивей и глубже, тихий вдох приподнимал ей грудь высоко, а брови переламывались острой болью изнутри.
Когда же услыхала голос друга дней ребячьих, некогда забавного, и милого и глуповатого Илюшки, бросилась к окну и, сцепивши пальцы рук у сердца, замерла от восхищения.
— Тот же!.. Тот же!.. Только бородатый! И такой же веселый!.. — смело вбежал в горницу Микулка.
— Знаю, знаю! — строго обернулась она и напустила на себя важности. С городской, с мещанской, с напускной способностью сошла и поздоровалась с Ильей. Долго хлопотала с угощеньем и пригласила в горницу не только Петрована с бабушкой, но и Микулку… Хотела этой бестолковой ложью загородить себя и спрятать ту, буйную и дикую и опозоренную городскую девку, и ту закиданную грязью, но ожившую после случая с вернувшимся отцом, старопрежнюю, притиснутую где-то в самый уголок души Дуню, за которую когда-то сватался Илья. Хотела показать третью, новую, в башмаках с высокими каблуками, в браслетике с покойницы поповны, в широкой белой распашонке с кружевными рукавами, с какими-то ужимчивыми и непонятными словами городского обхождения, которые саму жгли до нутра, но без которых не могла бы жить и прятать первых двух, слившихся воедино, но живущих на угольях женщин: Дуню и Авдотью.
И вот, увидев эту третью, Авдотью Петровну, вдову Астахову, Илья не принял, не признал, не пожелал ее. И неловко было ему угощаться, не умел он пить чай с ложечкой и накладывать варенье в маленькое блюдечко… И слышал, как пахло от его рук конским потом, и говорил он как-то глупо. Что ни скажет, все не то, что надо. И все говорили все ненужное и глупое. И молчали глупо, и покашливали глупо, и швыркали из блюдечек, как утки в тине.
Одним словом, все ломались, все к чему-то лгали, все друг друга обманывали, а зачем и почему — ни кто бы и сказать не смыслил.
Не допив чая, глубоко и громко вздохнул Илья и достал свой кисет.
— Н-да! — сказал он неведомо кому. — Надо, понимаешь, ехать, — и прибавил, приподняв могучие плечи, — А зачем черт нес сюда и сам не знаю!
Еще с минуту помолчали все, а когда он закуривал — исподлобья поглядел на Дуню. А она уже давно глядела на него. И столкнулись взглядами, как два страшных, плохо прирученных зверя. Вот сейчас он бросится и изобьет ее. Или она опять затопает и заорет сразу охрипшим голосом. Потом еще раз поглядели пристально в глаза друг другу и еще раз показалось: вот-вот искры вылетят из глаз того и другого и оба вспыхнут и вспыхнет все вокруг испепеляющим пожаром.
Но неожиданно как-то попросту вдруг засмеялся над собой Илья, и простоватыми глазами поглядел опять на Авдотью Петровну.
— А ведь я, дурак, ты знаешь, али нет зачем к тебе приехал?
И сразу же в глазах ее вместо горячих угольков увидел засверкавшие утренние капельки росы… Вместо пламени оттуда брызнули и побежали слезы и показалась Дуня вся наполненною этой кристальной влагой… Вот сейчас затопит ею всех и вместо пожара потечет среди спокойно-густых берегов широкая река из горя и печали, жалости и покаяния.
Сразу поняла она из этих слов Ильи все недосказанное. И Петрован понял и даже Микулка понял. Только бабушка Устинья ничего не поняла, потому что не расслышала, и думала опять, что что-нибудь Илья сморозил непристойное.
И быстро, быстро, совершенно не так, как кто-либо из них мог ожидать, все закончилось.
— Ты, Илья Иваныч, все такой же, прежний, — сказала песенным, печально-прежним голосом, вся вспыхнувшая Дуня, — А я… И сказать страшно, какая я — теперича!..
— На што мне, понимаешь, сказывать?.. — сердито прорычал Илья, — И так все знаю…
— Знаешь, да опять не понимаешь? — тихо вымолвила Дуня.
— Боишься, что бить стану? — загрохотал Илья, — А што же, ежели и поучу маленько, што, не стерпишь што ли?
Громким, радостным, небывало счастливым смехом зазвенела Дуня и столкнула чайник со стола.
А Илья, точно оскорбленный всем этим чужим добром, что окружало Дуню, взял да и швырнул со стола пару чашек.
Бабушка Устинья перепугалась насмерть и не понимала, что такое происходит. А Дуня встала, протягивая руки в сторону Ильи, кричала, розовая и преображенная от счастья:
— Да ты меня!.. Меня, Илья Иваныч, бей!.. Чем же посуда-то перед тобой провинилась?..
И снова засмеялась, громко, звонко, радостно и засмеялись все, и сам Илья, и бабушка, а больше, громче всех Микулка…
Много потом еще было и смешного и печального, пока наладили все дело со свадьбой и с житьем-бытьем…
Да как иначе? Ведь сходились все в одну реченьку такие два глубокие и буйные потока!.. А как они поплыли по земле раздольной русской и куда пошли, и что потом с ними случилось — об этом время-времечко нелживое расскажет всем вам досконально.
А пока что, бабушка Устинья только молила:
— Дай им, Господи, в трудах уменья, в скорбях терпенья да в грехах прощенья!
Микулка сразу на полчетверти в рост прибавился, и нарядный, кучерявый управлял на свадьбе первой тройкой…
Жениха с невестой под венец умчал, как ухарь сказочный.
КОНЕЦ ПЕРВОГО СКАЗАНИЯ.Второе сказание: Сказка о кладах
Рассказ пятый
Над широкими полями Сибирскими, над высокими горами белоглавого Алтая, сколько-сколько раз золотой жар-птицею солнце проносилось! Ох, времечко летит — несется, не считает дней, не старится, не печалится. День за днем торопливой чередой бегут — мелькают дни и ночи. Куда-то в синюю даль серебряными лебедями уносятся друг за дружкой месяцы, плывут они, плывут в печальной молчаливости… Ровною, тяжелою для грешных людей, поступью бегут года, без устали шагают, без останову — куда неведомо, но все вперед, вперед. Ежели есть Господь — ему одному ведомо — куда и почему года идут — уходят вереницей нескончаемой.
Загрустила, запечалилась Анисья Ивановна, проводивши повелителя своего, станового пристава, в уезд. Уверял, что кудри были у него. Но не верит она фотографиям, где он и впрямь с кудрями. Когда с кудрями был — ее еще на свете не было. Теперь — лысый и дряблый, с глазами мутными, с колючими желтыми усами, прокуренными табаком, а сам ревнив и зорок в ревности, как настоящий полюбовник. И не обидно б было прятаться, ежели бы хоть венчанные были. А главное, года уходят — двадцать седьмой год пошел, еще три года — старой девкой назовут…
Рано утром встала — зимний день короток — нарядилась побогаче — с грешной думкою в церковь пошла. Дома — Яша, старичок-рассыльный, сам все приберет, и самовар поставит, встретит ее, как настоящую барыню-приставшу. А только все-таки не угодит, потому что видом всем неуважение покажет. Ну, за то хоть злобу на нем сорвет, накричит, натопчет, благо — старичок безответный.
Большая комната у пристава обставлена, как у всех захолустных приставов и земских заседателей: богато и безвкусно. Два нрава смешаны: берлога старого холостяка-чиновника, небрежного к домашнему уюту и порядку, и изба, украшенная проворной молодой опрятной рукою полуграмотной крестьянки, желающей быть барыней.
Царь и губернаторы любуются пузатым шкафом с безделушками, а из правого угла к порогу смотрит множество святых угодников. Поверх цветистой скатерти на круглом столе в углу комнаты — старые альбомы, с выцветшими фотографиями и увядшими забытыми цветками, деловые книги и букет бумажных запыленных орхидей в медно-желтом кувшине. Старинные часы на стенке тикают раздумчиво, упорно и строго. Но особенной важностью напичканы давно отцветшие коричневые занавески на дверях и окнах. В их кистях и перехватах всегда таится что-то недотрожливо-господское, когда Яша прибирает в комнатах. Не то трясти их, не то ни трясти. Потряси — пыль на столы и стулья не усядется до самого вечера, а не потряси — Анисья Ивановна будет кричать тоже до вечера.
Посмотрел Яша в окно на белые сугробы снега, на снежные пуховики на крышах соседских изб и поветей и прислушался к церковному трезвону во все колокола.
— Обедня отошла… Сейчас приедет! — и заторопился с уборкой последней комнаты.
Одевался Яша всегда в длинный серый зипун, из арестантского сукна, подаренный ему приставом, подпоясывался тонким ремешком туго и высоко, под самой грудью. Борода у него вся седая и окладистая, в кольцах, а голова лысая, только на висках да на затылке бахрома. Лицо у Яши чистое, румяное, нес вздернутый, походка мягкая, беззвучная — всегда ходил он в валенках — зимой и летом. И всегда без шапки, даже удивительно, как зимой лысина не знобится.
- Кощей бессмертный. Былина старого времени - Александр Вельтман - Русская классическая проза
- Сто кадров моря - Мария Кейль - Прочая детская литература / Русская классическая проза
- Сказание о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды - Владимир Галактионович Короленко - Разное / Рассказы / Русская классическая проза
- Сказание о Волконских князьях - Андрей Петрович Богданов - История / Русская классическая проза
- Как быть съеденной - Мария Адельманн - Русская классическая проза / Триллер
- Форель раздавит лед. Мысли вслух в стихах - Анастасия Крапивная - Городская фантастика / Поэзия / Русская классическая проза
- снарк снарк. Книга 2. Снег Энцелада - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Вечер на Кавказских водах в 1824 году - Александр Бестужев-Марлинский - Русская классическая проза
- Праздничные размышления - Николай Каронин-Петропавловский - Русская классическая проза