Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды прикованного к постели Генриха Гейнс навестил его друг Мейснер.
Поэт прочитал ему несколько новых стихотворений.
— Никогда не писали вы ничего подобного, и никогда ничего подобного не слыхал я! — сказал Мейснер.
Гейне ответил:
— Не правда ли? Да, я сам знаю — это прекрасно, ужасающе прекрасно! Это жалоба, выходящая как бы из гроба, тут кричит во тьме заживо погребенный. Да, да, таких звуков еще не слышала немецкая лирика, да и не могла их слышать, потому что до сих пор ни один поэт не находился в таком положении.
Муки его были действительно страшными, и поистине подвигом была каждая строка, написанная им в «матрацной могиле».
Но какою же мерою можно тогда измерить подвиг писателя, который перед лицом таких же, а может быть, и еще более мучительных испытаний отказался признать себя заживо погребенным и каждой строкою своею утверждал великое счастье активной борьбы и всепобеждающее торжество справедливой советской жизни!
И если ослепший английский поэт XVII века Джон Мильтон уподобил себя в поэме «Самсон» библейскому богатырю, то с кем же можно сравнить Островского?!
«Я взялся за непомерно тяжелый труд. Все против меня», — пишет он Р. Б. Ляхович 28 мая 1931 года.
Действительно, все было против него. Кто из начинающих писателей не знал записной книжки, черновика, предварительной работы над словом? Островский прекрасно понимал, что «никогда мысль не ляжет так четко, когда пишет не твоя рука… Есть мысли, есть вещи, которые может изложить только своя рука». И он лишен был в самом начале своего пути этой необходимейшей для писателя возможности. Вызывая своим воображением образы прошлого, рисуя картины пережитого, он все время должен был держать их в своей памяти. «Когда картина обрывается, то обрывается и запись».
Он слушал «Неведомый шедевр» Бальзака — потрясающую исповедь художника, воссоздающего жизнь:
«— …Посмотрите на свою святую, Порбус! С первого взгляда она кажется прелестной, но, рассматривая ее дальше, замечаешь, что она приделана к полотну и что ее нельзя было бы обойти кругом. Это только силуэт, имеющий одну лицевую сторону, только вырезанная поверхность, только изображение, которое не могло бы ни повернуться, ни переменить положение; я не чувствую воздуха между этими руками и фоном картины; недостает пространства и воздуха; но, меж тем, законы удаления вполне выдержаны, воздушная перспектива соблюдена точно; но, несмотря на все эти похвальные усилия, я не могу поверить, чтобы это прекрасное тело было оживлено теплым дыханием жизни; мне кажется, что, если я приложу руку к этой полной груди, я почувствую, что она холодна, как мрамор! Нет, друг мой, кровь не течет под этой нежной кожей, жизнь не разливается пурпурной росой по венкам и жилкам, переплетающимся сеткой под янтарной прозрачностью виска и груди. Вот это место — дышит, но а вот другое совсем неподвижно, жизнь и смерть борются в каждой подробности; здесь чувствуется женщина, там — статуя, а дальше — труп. Твое творение несовершенно. Ты сумел вдохнуть только часть своей души в свое любимое творение. Факел Прометея угасал не раз в твоих руках, и небесный огонь не коснулся многих мест твоей картины».
Взыскательность по отношению к самому себе была всегда постоянным и неизменным принципом Островского. Поэтому ему стало понятным и близким требование высокой взыскательности художника. Он признавал лишь путь наибольшего сопротивления и не допускал никаких скидок и послаблений.
— Сие ремесло требует большого таланта. А чего «с горы» не дано, того в аптеке не купишь, — улыбаясь, повторял он старую чешскую пословицу.
— Говорят иногда: «Эта тема устарела». Неправда, нет устарелых тем… Лишь бы суметь воплотить ее в новых образах, оживить ее грани новыми красками.
Факел Прометея не раз угасал в его руках, но он воспламенял его снова и снова не частью своей души, а ею всей, целиком. Подвиг? Да, это был постоянно, ежедневно и ежечасно совершаемый подвиг.
В Москве, в Музее Николая Островского, выставлены оригиналы его рукописей. Они дают зримое представление о его труде.
У него не было еще помощников. Жена с утра уходила на работу и возвращалась вечером, утомленная. Плохо повинующимися пальцами слепой писатель сжимал карандаш и тщательно чертил наощупь букву за буквой. Часто строка наползала на строку и гибла.
Потом было изобретено простое средство — транспарант.
Транспарант представлял собой обыкновенную картонную папку для бумаги. В верхней крышке этой папки вырезаны поперечные параллельные полоски шириною около 8 миллиметров. Когда в папку вкладывали бумагу, то вырезанные щели вели карандаш прямой строкой.
Транспарант, при помощи которого писал Н. Островский.
Страница рукописи Н. Островского, написанная при помощи самодельного транспаранта.
В начале 1931 года в Москву приехала Ольга Осиповна, затем брат Раисы Порфирьевны — Владимир. Было уже кому диктовать. Но на площади в семнадцать метров поселилось семь человек.
Рассказывая о своей работе над книгой, Островский в ряду важнейших и непременнейших условий назвал… тишину. Помимо неустанного стремления к труду, упорства, необходима тишина. «Без нее, действительно, нельзя работать».
Однако тишины-то он тогда и лишился. Он чаще всего писал по ночам, когда все засыпали. Прежде чем лечь спать, родные вкладывали в папку транспаранта листов 25–30 чистой бумаги и вручали ему вместе с несколькими отточенными карандашами. За ночь он обычно исписывал всю бумагу. Начиная страницу, он в первом ее углу ставил порядковый номер и затем, не отрывая кисти руки от транспаранта, чтобы не ошибиться и дважды не пройти карандашом по одному и тому же месту, писал до конца страницы. Дописав ее, он вытаскивал исписанный листок. Лист падал на пол. Затем писалась новая страница. К рассвету папка-транспарант оказывалась пустой, а пол комнаты — усеянным исписанными листами.
Утром их бережно подбирали и складывали по порядку нумерации.
Затем написанное расшифровывалось и переписывалось родными и друзьями в специальные блокноты.
И здесь, среди помощников Островского, людей, о которых мы должны сохранить добрую память, нужно назвать его квартирную соседку Галю Алексееву. О ней писал он:
«В одной с ним (с Корчагиным. — С. Т.) квартире жила семья Алексеевых. Старший сын, Александр, работал секретарем одного из городских райкомов комсомола. У него была восемнадцатилетняя сестра Галя, кончившая фабзавуч. Галя была жизнерадостной девушкой. Павел поручил матери поговорить с ней, не согласится ли она ему помочь в качестве «секретаря». Галя с большой охотой согласилась. Она пришла, улыбающаяся и приветливая, и, узнав, что Павел пишет повесть, сказала:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Иосиф Сталин. От Второй мировой до «холодной войны», 1939–1953 - Джеффри Робертс - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Очерки Русско-японской войны, 1904 г. Записки: Ноябрь 1916 г. – ноябрь 1920 г. - Петр Николаевич Врангель - Биографии и Мемуары
- Споры по существу - Вячеслав Демидов - Биографии и Мемуары
- Место твое впереди - Николай Ивушкин - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Жизнь Бетховена - Ромен Роллан - Биографии и Мемуары
- Холодное лето - Анатолий Папанов - Биографии и Мемуары
- Сталин - Руперт Колли - Биографии и Мемуары