Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буденновцы слушали, раскрыв глаза и рты, как в ночлежках слушают сказки про удачливые разбойные дела. Правда, верили в новые сказки не все, и пролетарской сознательности среди бывших крестьян пока ощущалось мало. Потому и требовалось караульное отделение – наводить дисциплину в отряде, карать шпионов и саботажников, охранять пленных и пускать под расход врагов революции.
К февралю от бывших бродяжных в их отделении осталось всего три человека – кривой на левый глаз бывший портной Лейба Кунц по прозванию Куница, сам Кузьма Ильич да Ефим. Новобранцев командир инструктировал по всей строгости.
– Мы не бандиты, не лихоимцы. Мы – защитники народной власти. И работа наша нужная, весьма полезная. Потому как расстрел буржуев – не старорежимное зверство, а справедливая рабоче-крестьянская казнь.
Ефим мысленно соглашался с такими словами. Но все же к расстрелам, как и к прошлому разбойному душегубству, не чувствовал склонности в противоречие некоторым бойцам. Оно, конечно, куда лучше, когда стреляешь ты, а не в тебя. Плевки и проклятья были Ефиму без обиды; понимал, что перед смертью человек собой не владеет. Хуже, когда плакали да молили. Но главное, вместо женских ног стали Ефиму являться упокойники, молчаливые и от этого жуткие. Потому и здесь, в отряде, старался он больше вызваться в караул или на работу по хозяйственной части. Угождал командиру Кузьме Ильичу, чистил одежу и сапоги, прислуживал за обедом. Дробно смеялся сытым шуточкам начальника.
После боя при узловой станции Е-ской он сильно хотел отвязаться от расстрела, чувствовал душой неладное, но никак не вышло. В плен взяли пятерых раненых офицеров. После допроса всех пятерых повели за ремонтные мастерские копать себе могилу.
Ефим с Куницей караулил непривычных к земляной работе дворянчиков, покуривал, раздумывал о том, как будут эти покуда живые люди стоять под прицелом солдатских винтовочек. За время службы в отряде под командованием Кузьмы Ильича он сложил свои наблюдения в систему. Толстые, краснорожие, в высоких чинах офицеры обыкновенно перед кончиной ярились, брызгали слюной, заворачивали по народной матушке пятиэтажные ругательства. Тощие принимали гибель молча, со спокойствием, только глазами ели расстрельную команду, особенно Ефима – мол, запомни меня, сукин ты сын, приду к тебе заполночь, высверлю взглядом дыру в твоей глупой башке. Молоденькие юнкера и студенты то гордились, вскидывая подбородки, то, бывало, жалились, просились еще пожить. Одного такого товарищ Думенко простил и принял в отряд. Но юнкер той же ночью убег в степь, и с тех пор милости к ним не было.
На этот раз среди пленных не попалось толстых, одни худые. Капитан с седыми усами, студент в тужурке, двое юнкеров да статный, красивый гвардии кавалерист. На всех было три лопаты, офицеры копали по очереди. Все они были биты на допросе, контужены взрывами, но кавалериста, раненного в плечо, берегли – он не копал, а сидел на земле, бледный, погруженный в свои мысли. Ефим все вглядывался в его лицо с темной бородкой, будто знакомое. Смутно, как ил со дна, мерещилось что-то в памяти, да так и осело, не найдя толку.
Для пропаганды к месту казни согнали станичников, одних баб да стариков. Кузьма Ильич в комиссарской кожанке, в фуражке с красной звездой, завел агитацию.
– Царские прихвостни, гноившие вас в окопах, гнавшие под пули, – все они враги пролетариата!
Бабы слушали испуганно, крестились. Видно было, что жалеют молодых офицеров и не чувствуют революционной необходимости их убивать. Расстрельная команда в пять человек построилась напротив пяти офицеров, стоящих на грядке свежей земли. Патронов выдали по одному, чтоб целиться прямо в сердце. Недобитых уже в могиле прикалывали штыком.
– Мы не ищем обвинительных улик! – рукой резал воздух Кузьма Ильич. – Мы лишь орудие возмездия против обреченного на гибель класса!
Седоусый капитан слушал брезгливо, подергивал ноздрями, словно нюхал гнилую луковицу. Юнкера смотрели в небо, будто прощались с кем-то дальним, высоким. Кавалерист держался за раненое плечо. По знаку Кузьмы Ильича Ефим, Куница и прочие бойцы взяли оружие наизготовку.
В эту секунду кавалерист глянул на Ефима, и тот сообразил, что не ошибся. Припомнился ему целковый, так и зашитый в опояске вместе с тремя золотыми червонцами, добытыми при дележе богатого барыша.
– Владычице моя Богородице, молю Тя смиренно: воззри на мя милостивым Твоим оком, и не возгнушайся мене, всего помраченнаго, всего оскверненнаго, всего в тине сластей и страстей погруженнаго, люте падшаго и возстати не могущаго, – бормотала точно в ухо Ефиму старуха в темном платке, стоящая среди жителей в обнимку с бледной, насмерть перепуганной молодкой. Молитва свербила в голове Ефима, выкручивала спазмом душу, как сырыми ночами крутило больную ногу. Не помогал от этой боли ни растертый с беленой барсучий жир, ни самый крепкий самогон.
Ефим поглядел на босые ноги офицеров и подумал не ко времени: «Зябко им, поди, земля-то стылая».
На команду «пли!» он выстрелил, но не в «своего» кавалериста, а мимо него, вроде как случайно. Усатый капитан, падая, задел и этого, повалились все. Куница побежал, сапогами и прикладом скидывая мертвых и раненых в могилу. Бойцы стали докалывать раненых штыками, но Ефим украдкой воткнул штык не в грудь «своему» офицеру, а в землю поблизости. Рубаха его и так была вся залита кровью, и никто не приметил нарушения боевой дисциплины. На прощанье Кузьма Ильич из своего маузера пристрелил капитана, хрипящего кровавыми пузырями, и сел на готовую подводу. Был приказ выступать со станции. Закапывать расстрелянных оставили бабам и старикам.
Проезжая, Ефим Щепкин видел, как молодка в полушубке и в купеческих сапожках кинулась к яме, повалилась на грядку грудью. «Дай Бог, останется живой, – подумал Ефим про молодого кавалериста. – Не то как станет по ночам ходить да просить свой рубль обратно».
По своему увечью и по старой дружбе Ефим тоже приладился на телеге рядом с командиром, прочие бойцы шагали рядом.
– И так мы расправимся с каждым врагом советской власти! – продолжал свою агитацию Кузьма Ильич. Он замолчал только когда в степи начали тяжело и гулко бухать шестидюймовые.
Глава 20
Маша
Не торопясь разомкнуть веки, он лежал в сладкой полудреме, прислушиваясь к забытым за долгую зиму запахам дачного дома. К аромату смолистого, просушенного майским солнцем дерева прибавлялся легкий дурман лампадного масла из комнаты няни, горький дух тысячелистника и пижмы, с прошлой осени разложенных по шкафам от моли, свежесть крахмальных простынь. Андрей слышал, как бабочка билась в стекло. Вспоминал буфет на железнодорожной станции, стук колес, текущий за окном вагона среднерусский пейзаж. А затем – заросшую травой дорожку к дому, поздний ужин в столовой, где еще не сняты с мебели полотняные чехлы. Вспоминал, как отец на руках нес его, полусонного, из-за стола в постель.
По коридорчику торопливо проходит прислуга, из кухни слышится голос матери. Сейчас позовут к завтраку. Будет чай с душистой мятой, оладьи. Надо велеть кухарке нажарить побольше оладий. Он обмакнет румяный бок в сметану… Еще, еще. Откуда этот голод? И боль, уже привычная, словно ставшая частью его самого. И запах ладана, как в церкви на поминках.
Долматова будто осыпало ледяной крошкой – жизнь его давно уже составляли ночные переходы в грязи и снегу, огонь батарей, отчаяние русской катастрофы и разверстая перед ним могила. Детство, крахмальные простыни, залитый солнцем дачный дом с верандой – давнее счастье лишь привиделось в бреду. А может, это и есть смерть?
Он пошевелил пальцами ног, ощупал на себе одеяло, открыл глаза. Он лежал на кровати за ситцевой занавеской, откуда видна была часть комнаты казачьей избы. Печь с лежанкой, слепое окошко, темный образ с горящей лампадкой. Вот откуда этот сон – детство, переезд на дачу.
На нем была чистая рубаха, грудь стягивала холщовая повязка. Как он очутился здесь? Как давно лежит в беспамятстве? Рядом слышался стук и приглушенные женские голоса. Приподнявшись, он окликнул женщин, хлопочущих у стола, первым, таким диковатым вопросом:
– Где я?
Что-то упало, покатилось по полу. Прошумело рядом женское платье, в сумерках над ним склонилось бледное лицо.
– Вера?..
Молодая казачка смотрела на Долматова сияющим от слез и радости взглядом. Темные, гладко причесанные волосы обрамляли ее высокий гладкий лоб. Свежие и пухлые губы дрожали.
– Никак очнулся? Слава Владычице Пресвятой, заступнице благодатной, молитвами на Тя уповаем, – закутанная в пуховый платок старушка внесла и поставила у кровати огарок свечки. – Раз не помер, теперь скоро подымется.
Казачка налила в чашку теплое питье, поднесла Долматову. Руки ее, сильные, красивые, но загрубевшие от работы, напомнили ему руки няни, такие же добрые, натруженные, с переплетением голубоватых жилок.
- Цветочный браслет - Александр Калинкин - Историческая проза
- Нахимов - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - Историческая проза
- Проклятие Ирода Великого - Владимир Меженков - Историческая проза
- Княжна Тараканова: Жизнь за императрицу - Марина Кравцова - Историческая проза
- Смутные годы - Валерий Игнатьевич Туринов - Историческая проза / Исторические приключения
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Суворов. Чудо-богатырь - П. Васильев - Историческая проза
- Заветное слово Рамессу Великого - Георгий Гулиа - Историческая проза
- Свет мой. Том 3 - Аркадий Алексеевич Кузьмин - Историческая проза / О войне / Русская классическая проза