Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, нет, это напрасно. У них, конечно, есть сейчас основания…
В комнату вошли две молодые, плохо одетые женщины, одна из них беременная. Это и были жены тех, за кем Митя Каган уехал в деревню. Развязывая платки и бросая пальто в общую кучу, они стали рассказывать, как свозили всех детей в одно место, потом укладывали их спать и ждали бабку. Мужья их отправились сегодня в прежнюю свою деревню, в Покровское, и завтра ждут к себе всех желающих. Вспомнив прерванный разговор, Таня спросила, что за деятельность у Хазина.
— Бесовщина, — снова кратко сказала Ольга, и Захар со гласно кивнул. — Мы все (…), — продолжала Ольга, — все хотим (…), но почему в России, как только дело идет (…), так сразу начинается гадость?!
— А в чем ты видишь эту гадость? — спросил Вирхов.
— А ты не видишь ее?
— Я не вижу.
— А я вижу. Вижу в том, что меня хотят заставить делать то, чего я не хочу! В том, что это (…) наоборот! Почему если кто-то думает иначе, чем они, то это уже подлость, это приспособленчество?! Это трусость? Я хочу быть человеком со своим мнением и жить, как я хочу, а не как они хотят… А то как они говорили, когда бегали с этим письмом в защиту Иркиного хахаля? Нас, видите ли, не интересует, почему ты подписываешь и о чем ты при этом думаешь! Подписывая, ты становишься просто социальной единицей и в качестве таковой только и имеешь значение… Сволочи!
— Это не он, это Васенька из Питера говорил, — поправил Захар.
— Това'гищ из Пите'га! — нарочно картавя, закричал именинник.
— Правда, что он сын какого-то ленинградского туза? — спросила Таня, пытаясь попасть им в тон.
— Ныне покойного, — отвечал Захар, — только не сын, а внук.
— Но меня удивляет не то, — продолжал Захар, — меня удивляет то, что между ними такая дружба. Странная для меня дружба! Мы же Васеньку знаем очень хорошо. Мы ведь знали его, еще когда он был просто модный и дешевый мальчик и основное время проводил на бегах… Мы же все это видели. Все его развитие было на наших глазах… Теперь он занялся политикой! Сколько здесь обыкновенного тщеславия, сколько комплексов!..
Митя заметил:
— Вообще того, что называется «человеческое, слишком человеческое».
Молчавшая до сих пор, белая, с свободно ниспадавшими длинными волосами холодного, отдававшего в зелень цвета, с простым, истовым и стервозным выражением лица девушка в старом вязаном платье, висевшем на ее угловатых плечах, подала голос, высокий, с какою-то волнующей полублатною хрипотцой; чуть играя своей приблатненностью:
— Веселые мальчики они, не то что вы…
— Мы тоже веселые, — сказал Захар, не стесняясь тотчас начать заигрывать с нею.
На красивом Митином лице снова отразилось отвращение.
Таня сказала, чтоб помочь ему, как он помог ей:
— А что это было за письмо?
— Было! — воскликнула Ольга. — Оно вон и сейчас есть. Он с ним и пришел сюда.
— Это все-таки само по себе уже свинство, — сказал, удерживаясь, чтобы сидеть прямо, Митин брат, художник. — Он должен был спросить у вас, по крайней мере, не возражаете ли вы против того, чтобы это делалось в вашем доме.
Ольга махнула рукой:
— Ну, это-то как раз ерунда. Я не из трусливых.
— Все-таки могут быть и неприятности, если это начнет раскручиваться.
— Может быть, нам тоже надо подписать письмо? — несмело спросила Таня.
— Сиди уж, тоже! — рявкнула Ольга, — Не юродствуй хоть здесь ради Господа Бога, прошу тебя!
— Я не юродствую, — с усилием выговорила Таня, сглатывая в горле.
Ольга потрепала ее по плечу:
— Прошу тебя, только без сцен.
— Может быть, мне лучше уйти?
Захар, пьяно вытаращив глаза и опираясь о Вирхова рукой, закричал:
— Хватит вам… вашу мать! Что вы, как сойдетесь, так всегда б…ство! Как петухи!..
Ежась от мата, женщины затихли.
— Что я им сделала? — прошептала Таня Вирхову. Он понял, что и она захмелела тоже, губы не слушались ее, и в глазах стояли наконец настоящие слезы.
— Хватит, хватит, — сказал он. — Что вы, правда. Она же хотела как лучше. Зачем вам связываться с этим письмом, зачем вам неприятности? Ведь верно, Оля?
Та тоже пришла немного в себя и наклонила голову.
— Ну конечно. Я думаю, это понятно, — сказала она, не глядя.
VII
(…)!!! (продолжение)
На том краю стола затянули песню. Хазин, пьяно покачиваясь, дирижировал одной рукой, держа в другой стакан с водкой, и голос его заглушил все споры. Пели:
…приди, приди ко мне, желанная свобода, и обними своею ласковой рукой…
Но до конца песню не знали, не особенно верили, что хотят петь, допев куплет, засмеялись. Только один из них — лобастый, с круглой плешивой головой — не мужчина и не мальчик, небритое пьяное лицо которого сохраняло наивное трогательное детское выражение, — был возбужден песней и, вскочив с места, заорал неожиданно сильно и низко:
— (…)!!!
Благополучные Ольгины родственники вздрогнули и тревожно переглянулись, пытаясь улыбаться и не зная, как peaгировать. Но остальные лишь снова засмеялись. Ольга крикнула через стол: — Уйми его!..
Обхватив кричавшего сзади за талию, кто-то усадил его, и тот с виноватой улыбкой сел, но продолжал время от времени что-то вскрикивать, и всплески его странного вопля вдруг возникали как бы из ниоткуда среди ровного шума голосов, стука тарелок и чашек. Теперь он читал стихи, свои и чужие, его никто не слушал, и только именинник, довольный, декламировал за ним все подряд.
Эти крики раздавались здесь с самого первого дня, когда Григорий — так звали кричавшего — вернулся вместе с Захаром из лагеря. Единственный изо всех здесь присутствующих он попал туда, как это ни странно, за дело, потому что шестнадцати лет от роду действительно создал подпольную организацию, в которую кроме него входило еще шесть молодых людей чуть постарше — добровольных провокаторов и лейтенантов из районного отдела КГБ.
Благополучные родственники слушали сейчас эту историю, которую рассказывал им их сосед — юноша с редкой бородкой, из Меликова окружения, — и, слушая, как это было видно по их лицам, поражались прихотливости жизни. Таня шепнула Вирхову, что в свое время, когда она еще писала, ей хотелось сделать роман, который начинался бы несколькими такими историями-новеллами, а действие, не обязательно даже связанное с героями этих новелл, развертывалось бы уже после.
Как и многие здесь, Григорий тоже рос вундеркиндом, в семь лет уже писал стихи, размышлял, почему «он — не то что другие», и воспитывался дядей, несчастным нищим евреем, литератором-неудачником, который (…) не мог заработать литературным трудом ни копейки, жил впроголодь, работая сверщиком цитат в каком-то ученом журнале, и на старости лет тратил весь свой поэтический пыл и замечательные таланты только на племянника, желая ему всего того, на что оказался неспособен сам.
Неизвестно, что дядя в точности понимал под этим, но если он хотел для племянника пусть относительного благополучия, то учить его нужно было, конечно, совсем иному. Влюбленный со всей страстью инородца в русскую поэзию и философию, дядя старался передать те же чувства своему воспитаннику, будто совсем не понимая, что необыкновенное учение о «красоте, которая спасет мир», сделает для мальчика жизнь вовсе непереносимой. Григорию и без того уже было плохо в школе, как только может быть плохо нелепому еврейскому подростку-вундеркинду в пригородной школе, среди безжалостных в их первобытном антисемитизме детей окраинного пролетариата. Он и так уже был затравлен и, после всегда неудачных попыток сблизиться с кем-то, несчастен и замкнут в высокомерии изгоя и лучшего ученика сразу. Теперь, после дядиных уроков, к этому прибавилось еще сознание, что разница между ним и другими мальчиками не только та, что они из таких семей, где родители сделали их грубыми и не могут помочь решить задачу или написать сочинение, и они станут тоже рабочими или пойдут воровать, а он поступит в Университет и будет ученым и уйдет отсюда, из жалкого пригорода. Теперь он ходил по школьному коридору, кишащему неопрятными взбудораженными подростками, и скорбно думал о том, что «они слепы», что они не знают и никогда не узнают того, что открылось ему.
К тому же, помимо «любви к вещам невидимым» дядя объяснил ему (…). Ум его разрывался от жалости и презрения к ним, к страшному полуживотному существованию, на которое они были обречены. История становилась необычной — на него смотрели уже недоуменно, даже с некоторым, может быть, суеверным страхом. Школьные учителя сами тогда перестали оберегать его и почувствовали неудовольствие, потому что поняли, что он жалеет (и презирает) их сам. В тот день, когда ему показалось, что жизнь его сделалась одним сплошным ужасом, и он готов был бросить школу (накануне он, не выдержав, нагрубил учителю, и вечером его поведение долго и унизительно, все больше озлобляясь оттого, что он держал себя не так, как, по их мнению, ему следовало держать себя, разбирали на общем классном собрании), — как раз на другой после собрания день к нему в коридоре подошел юноша из параллельного класса и, сказав, что обо всем слышал и полностью сочувствует ему, предложил дружить. Одинокий и затравленный мальчик тут же бросился к нему на шею, выложив и свои собственные горести, и обиды своего несчастного дяди, а затем, когда они быстро сдружились, и убеждения свои насчет того (…). Вскоре тот познакомил его еще с несколькими молодыми людьми, из которых одни учились уже в институтах, а другие работали, но не знали того, что знал Григорий, и, собираясь — собирались в каких-нибудь подъездах, — жадно слушали его, младшего, рассказы о Софии Премудрой, Богочеловечестве, Метафизике Свободы и тому подобном. Еще через две недели они сказали ему, что пора «перейти от слов к делу».
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- Мордовский марафон - Эдуард Кузнецов - Современная проза
- Голова Брана - Андрей Бычков - Современная проза
- Лох - Алексей Варламов - Современная проза
- История одной беременности - Анна Чернуха - Современная проза
- Наследство - Кэтрин Вебб - Современная проза
- Хороший год - Питер Мейл - Современная проза
- Ампутация Души - Алексей Качалов - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза