Рейтинговые книги
Читем онлайн Моя вина - Сигурд Хёль

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 70

Уф!

Ну вот. Остается Карл Хейденрейх.

Сам не знаю, почему я убежден, что он — худший из всех. Да нет, пожалуй, знаю. Все остальные — в каком-то смысле убогие. Это любому ясно. Двое — чудовищно, болезненно жадны. А тут у них перед носом вывесили колбасу, ясно, удержаться не было возможности.

Один потерял человеческий облик из-за навязчивой идеи, у другого с самого начала жизнь пошла вкось, у третьего были патологические инстинкты, четвертый — глуп сверх всякой меры…

И всех мучило одиночество, такое страшное, что не было сил его нести. Можно так истомиться боязнью темноты, что обрадуешься и привидению.

Но у Карла Хейденрейха ни одного из этих извинений — нет. Провинциальный врач — хороший врач, с обширной практикой и прекрасными доходами, как говорил мне один верный человек. Женат — согласно тому же источнику — на красивой, очень приятной женщине, ну и, конечно, имеет детей. Человек с отличным положением, способный. Нормальный, судя по всему. Так что же, что заставило его сорваться с цепи и озвереть?

Я не видел его двадцать лет. И все-таки, по-моему, я это понимаю. Он был равнодушный. Совершенно бесчувственный. Всех остальных он считал болванами (он как-то особенно гнусно произносил это слово на своем сёрланнском диалекте). По глупости многие идут на поводу у собственных чувств. Ну, а он не таковский. Для него жизнь — арифметическая задачка на вычисление выгоды. Он и медицину воспринимал, как необходимое зло — его собственные слова! — как средство зашибать деньгу. Ну, он и зашибал, говорят, деньгу там, в своем городишке. А потом наступила война, оккупация. И то первое, мерзкое время, когда всем благоразумцам ясно стало, что немцы непременно победят. И конечно, там, у себя в городе, он понял это один из первых. А так как он никогда в жизни ни о чем не думал, кроме выгоды — самой что ни на есть грубой практической выгоды, — он и продался. Не слишком радостно — это я охотно допускаю, — но, уж безусловно, нагло, самоуверенно улыбаясь и сожалея о тех отпетых болванах, у которых не хватило ума понять что к чему, — он пошел и продался дьяволу.

Да, именно дьяволу.

Нет, тут все ясно. Теперь, когда до него дошло, что он просчитался и что все дураки оказались умней его, он, конечно, кается. Я, правда, ничего не слышал, но совершенно в этом уверен. Сетует и кается. И раздумывает: как бы взять назад все сказанное, все сделанное? И спрашивает, спрашивает себя: как же мне спасти свою шкуру?

Об одном только он себя не спрашивает: кто я, если мог на все это пойти?

Нет! С Карлом Хейденрейхом все ясно.

Все ясно?

Но ведь это тоже загадка — как же человек может до такой степени опуститься, чтоб о нем не стоило размышлять?

Если действия человека кажутся тебе простыми и однозначными — остерегись; ибо мы, люди, не так уж просты.

Мой милый Ватсон, бесспорно лишь одно, что вы мало, слишком мало знаете об этих людях.

Что сталось с Ларсом Флатеном? Известно, во всяком случае, что он женился. Видимо, ему удалось вызубрить соответствующую тираду! Или нашлась такая, что взяла инициативу в свои руки?

Не она ли толкнула его на решающий шаг?

Ты ничего не знаешь.

И если Ивер Теннфьерд стал шпионом (а тебе ничего определенно неизвестно на этот счет), кто же его завербовал и кто ему платил?

Ты ничего не знаешь.

Что толкнуло Эдварда Скуггена — такого осмотрительного, такого расчетливого — на поприще политики, самое зыбкое из поприщ?

Тут, правда, можно выдвинуть следующую гипотезу: говорят, он не вынес испытания, состоявшего в том, что он получил возможность питаться не одной только овсянкой и одновременно свести свое ежедневное рабочее время с четырнадцати часов до семи. Словно у глубоководной рыбы, извлеченной на поверхность, у него отказали органы равновесия.

В нем вдруг всколыхнулась запоздалая романтика. Вся его прежняя жизнь представилась чудом. Об этом чуде должны были узнать все. Да обратится на него внимание нации. У него было для норвежского народа важное оповещение — если только все будут такими, как он, каждый норвежец сможет стать преподавателем.

В последние годы он ни о чем, кроме себя, говорить не мог (так рассказывают те, кто его видел).

Ну вот. В какой-то мере он достиг своей цели. На него обратилось внимание нации.

Верна ли эта гипотеза?

Ты ничего не знаешь.

А Карстен Хауген? Почему, отчего он стал таким, каким стал?

Говорят, у него отец был тиран. Стройный красавец и будто бы стрелок, охотник, спортсмен, весельчак, дамский угодник. А для домашних — пасмурный и страшный.

Сильный отец — слабые дети…

Но поговорка эта не всегда справедлива.

Уместна ли она в данном случае?

Ты ничего не знаешь.

И может быть, есть что-то общее, какие-то черты, которые объединяют их всех в одно целое?

По-моему, тут совершенная путаница. Неразбериха.

Одно только мне ясно: от нищего вестландского местечка или захолустья в Ютландии до университета и столичной жизни в Осло — расстояние большое. По дороге можно не однажды сбиться с пути.

Ну вот, ты, оказывается, бродил по кругу, ужасно долго бродил по кругу. И пришел туда, откуда начал, и пора уж сказать самому себе: раз можно лучше понять настоящее, роясь и копаясь в прошлом, так почему бы тебе не покопаться в человеке, которого ты знаешь лучше всех; должен по крайней мере знать лучше всех, — в самом себе.

Чего ж ты боишься?

Ты ведь у нас безупречный.

ПАУТИНА

Конечно, я боюсь. Боюсь черным по белому нанести на бумагу мои собственные воспоминания о моей собственной юности. Берусь за перо — и бьющимся черным крылом летучей мыши память застилает страх.

Я думаю — во всяком случае, надеюсь, — что это не только оттого, что мои воспоминания, наверное, мало содержат для меня лестного. Я знаю, что это — по крайней мере, отчасти — и из-за другого тоже.

Уж не в первый раз я возвращаюсь мыслью к тем далеким, к тем близким дням. Они не однажды всплывали в памяти — бегло, смутно, иногда немного посвязнее. И я спрашиваю себя: доступна ли вообще словам — четким, грубым словам — эта связь далеких чувств, воспоминаний, тоски и снов? Говорят, что в старых домах, давно заброшенных обитателями, вещи стоят себе, как их оставили. А придет в такой дом после многих и долгих лет запустения человек, и до чего бы ни дотронулся — все рассыпается под его рукою в прах.

Не случится ли такое и с этими воспоминаниями, к которым я приблизился, снова отдалился и вот опять приближаю свое лицо? Воспоминания, которых я стыжусь, которые люблю, которые мне хочется охранить от чужих глаз. Не окажется ли, что слова — ткань слишком грубая в сравнении с тонкой пряжей паутины, которой дни и годы оплели разные незначительные происшествия, оставшиеся в синей, далекой дали? Не знаю. Боюсь. Потому что, признаться, я полюбил эту паутину, которую сам сплел…

МОЛЕНИЕ О ЛЮБВИ

С чего начну, чем кончу? Приоткрыть дверцу памяти — все равно что запустить пеструю киноленту. Сумятица картин, спутанных, перепутанных.

Ситуации самые разнообразные. Счастливые, стыдные, смешные — да нет, не очень смешные, разве что для других… Один, с друзьями, с девушками.

Но больше один. Почти всегда один.

Теперь-то я понимаю. Я был маленький, одинокий и беспомощный, а город был огромный, холодный, злой, коварный, грозный, стерегущий, вражеский…

Это странное ощущение враждебности мира, которое парализует в минуту любви, заставляет таиться от всех и каждого, страхом поражает накануне экзамена, лишает радости и счастья, — это чувство, что все в жизни — борьба, вражда, и побеждает сильнейший, и горе побежденному…

Куда уходит доверчивость? Доверчивость ребенка к матери и матери к нему, ясная безмятежность детства?

О, теперь я понимаю. Я боялся. Сам я этого не знал. Но мне и теперь снятся давешние улицы, и они полны страха.

Эти улицы. Не обязательно засыпать, чтобы их увидеть. Узкие закоулки по большей части. Очень темные по вечерам. Женский хохот. Перебранка — грубый мужской голос и в ответ — женский. Под фонарем двое, пьют из горлышка бутылки, тени их такие огромные, и они похожи на двух троллей, спорящих над добычей.

Поздно вечером, по дороге домой — с ближайшего угла шум драки, мельканье рук и густой, тугой звук — удар кулака по телу — и вопль, ругань, стон. Качающиеся фигуры дальше по улице. В гулком подъезде подвыпившая потаскушка с посинелым носом. Эй, милашка, пошли со мной!

В этих улицах видел я и его — существо самое непонятное и страшное — альфонса, сутенера, подручного бандерш и шлюху одновременно, тирана, и любовника, и продавца любви.

Томленье, томленье — и боязнь подцепить заразу. Страх, чувство вины. Боязнь подцепить заразу, боязнь последствий, страх одиночества, страх попасть в ловушку. Желание, тоска, мучительное томленье — и страх, страх, чувство вины — и страх. Как бы не попасть в беду, не оплошать, не быть смешным… И снова томленье, сны, тоска, гонящая с постели, из дому, по улице, по сонному городу неведомо куда. И молитва в пустоту: дай мне пережить это о пошли мне любовь пусть хоть что-то случится кто там кажется женщина пусть хоть что-то случится не допусти меня вот так вернуться домой я не могу пошли мне любовь любовь о господи в которого я не верую сделай чтоб что-то случилось я не могу больше все так пусто так трудно пусть сейчас что-нибудь будет нет не с этой от этой я боюсь заразиться…

1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 70
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Моя вина - Сигурд Хёль бесплатно.

Оставить комментарий