Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы шлем свои пожелания, свои призывы навстречу еще более чудесному превращению. Наступит день, когда предприниматель, нравственно преображаясь, станет в ряды освобожденных рабочих, когда обмен благами заменит заработную плату. Крупная промышленность, как и родовая аристократия, которую она сменила и которой подражает, переживет свое четвертое августа. Она откажется от оспариваемых прибылей и от привилегий, находящихся под угрозой. Она будет великодушной, когда почует, что время этого требует. А что нынче говорит предприниматель? Что он — душа и мысль и что без него армия рабочих была бы телом без разума. Так вот! Если он олицетворяет мысль, то пусть и ограничится этой честью и этим удовольствием. Если он мысль и разум, то следует ли из этого, что он должен захлебываться в богатствах? Когда великий Донателло {45} отливал со своими учениками какую-нибудь бронзовую статую, он был душой творения. Плату, полученную от герцога и от горожан, он клал в корзину, которую вздергивал на блоке к потолочной балке мастерской. Каждый ученик поочередно отвязывал веревку и брал из корзинки соразмерно своим надобностям. Разве не достаточно самого удовольствия творить при помощи разума, и это преимущество освобождает ли старшего мастера от обязанности делиться заработком со своими скромными помощниками? Но в моей республике не будет ни прибылей, ни заработной платы, и все будет принадлежать всем.
— Папа, ведь это же коллективизм,— спокойно сказала Полина.
— Самые драгоценные блага,— ответил г-н Бержере,— принадлежат всем людям и всегда им принадлежали. Воздух и солнце составляют общее достояние всех, кто дышит и кто видит дневной свет. После вековых ухищрений эгоизма и жадности и вопреки всем яростным стремлениям отдельных личностей захватить и удержать сокровища,— те личные блага, которые принадлежат наиболее богатым из нас, ничтожно малы в сравнении с тем, что составляет общее достояние. И разве ты не видишь, что даже в нашем обществе все самые милые человеку и великолепные блага: дороги, реки, прежние королевские леса, библиотеки, музеи,— принадлежат всем? У меня такое же право на старый дуб в Фонтенебло или на картину в Лувре, как у любого богача. И даже они больше — мои, чем его, если я лучше умею ими наслаждаться. Коллективная собственность, которой все страшатся, как чудовища, грозящего откуда-то издали, уже окружает нас в тысячах привычных форм. Пугаются вести о грядущем ее приходе, а сами уже сейчас пользуются ее преимуществами.
Позитивисты, собирающиеся в доме Огюста Конта вокруг почтенного Пьера Лафита, не торопятся стать социалистами. Но один из них вполне правильно заметил, что собственность — социального происхождения. И мысль эта в высшей степени справедлива, ибо всякая собственность, приобретенная личным усилием, может возникнуть и существовать только благодаря содействию всего общества. А раз частная собственность происходит из социального источника, то разве мы пренебрегаем ее происхождением или извращаем ее суть, распространяя ее на все общество и передавая государству, от которого она непреложно зависит?
Мадемуазель Бержере поторопилась ответить на этот вопрос:
— Государство, милый папа, это насупленный и неучтивый господин, сидящий за служебным окошечком. Ты понимаешь, что ради него никто не станет расставаться со своими пожитками.
— Понимаю,— с улыбкой ответил г-н Бержере.— Я всегда стремился понимать и затратил на это немало драгоценной энергии. Убеждаюсь с опозданием, что непонимание — великая сила. Оно иногда позволяет завоевать целый мир. Если бы Наполеон был так же умен, как Спиноза, он написал бы четыре тома, весь век просидев в какой-нибудь мансарде. Да, я понимаю. Но этому насупленному и неучтивому господину, сидящему за окошечком, ты доверяешь, Полина, свои письма, которых не доверила бы агентству Трикош. Он управляет частью твоего имущества, и далеко не самой ничтожной и не самой малоценной. Лицо его кажется тебе угрюмым. Но когда он будет всем, он будет ничем. Или точнее, он будет лишь нами самими. Уничтоженный своей всеобщностью, он перестанет казаться букой. Нельзя быть злобным, дочка, когда ты превратился в ничто. Неприятно в данный момент то, что он обгладывает личную собственность, запуская в нее свои когти и зубы, и охотней вгрызается в тощих, чем в тучных. Это делает его невыносимым. Он алчен. У него есть потребности. В моей республике он будет без желаний, подобно богам. У него будет все и не будет ничего. Мы перестанем его ощущать, потому что он сольется с нами и всякое отличие сотрется. Он будет таким, как если бы его не было. По-твоему, личность я приношу в жертву государству, а жизнь — отвлеченной мысли. Напротив, я подчиняю абстракцию реальности, уничтожаю государство, отождествляя его со всей социальной деятельностью людей.
Если бы даже такой республике не суждено было никогда осуществиться, мне все же радостно было бы лелеять эту мысль о ней. Не возбраняется возводить постройки на острове Утопии. И даже сам Огюст Конт, похвалявшийся тем, что он опирается только на данные позитивной науки, поместил Кампанеллу {46} в месяцеслов великих людей.
Мечта философов во все времена вдохновляла людей действия, и те трудились над ее осуществлением. Наша мысль создает будущее. Государственные мужи работают по планам, достающимся им в наследство после нашей смерти. Они наши каменщики и чернорабочие. Нет, дочка, я не возвожу построек на острове Утопии. Моя мечта, которая принадлежит не только мне и в данный момент витает перед тысячами и тысячами душ,— мечта правдивая и пророческая. Всякое общество, органы которого не соответствуют больше своему назначению и члены которого не получают питания в меру производимой ими работы, умирает. Глубокие потрясения, внутренние беспорядки предшествуют его кончине и предвещают ее.
Феодальное общество было построено прочно. Но когда духовенство перестало быть носителем знания, а дворянство перестало защищать хлебопашца и ремесленника своим мечом, когда эти два сословия стали разбухшими и вредными частями тела, все тело погибло; неожиданная, но необходимая революция принесла смерть больному. Кто станет утверждать, что в современном обществе органы соответствуют своему назначению и все части тела получают питание в меру производимой работы? Кто станет утверждать, что богатства распределены справедливо? Кто, наконец, может верить, что неравенство будет вечно?
— А как уничтожить его, папа? Как изменить мир?
— Словом! Нет ничего могущественнее слова, дитя мое. Веские доводы в соединении с возвышенными мыслями представляют собой цепь, которую невозможно разорвать. Слово, как праща Давида, разит насильников и повергает долу могучих. Это непобедимое оружие. Без него мир стал бы достоянием вооруженных скотов. Кто же их сдерживает? Одна только мысль, безоружная и нагая.
Мне не доведется увидеть царство будущего. Все перемены в социальном строе, как и в строе природы, происходят медленно и почти незаметно. Вдумчивый геолог Чарльз Лайелл {47} доказал, что эти страшные следы ледникового периода, эти гигантские скалы, сброшенные в долины, эти мохнатые животные и эта флора холодных стран, сменившие флору и фауну жарких стран, эти отпечатки катаклизмов являются фактически результатом многих и длительных процессов и что великие перемены, произведенные с милосердной медлительностью силами природы, не были даже замечены бесчисленными поколениями живых существ, присутствовавших при этом. Социальные преобразования происходят так же незаметно и медленно. Робкий человек страшится катаклизмов будущего, не сознавая, что эти катаклизмы начались еще до его рождения, происходят на его глазах незаметным для него образом и обнаружатся только спустя столетие.
XVIII
Господин Феликс Панетон медленным шагом шел вверх по проспекту Елисейских полей. Направляясь к Триумфальной арке, он высчитывал шансы своей кандидатуры на выборах в сенат. Ее пока еще не выставляли. И г-н Панетон думал, как Бонапарт: «Действовать, взвешивать, действовать…» Два списка уже были предложены департаментским избирателям. Четыре выбывавших сенатора — Лапра-Теле, Гоби, Манекен и Ледрю баллотировались вновь. Националисты выставляли кандидатами герцога де Бресе, полковника Депотера, г-на Лерона, судейского в отставке, и мясника Лафоли.
Трудно было предугадать, который из двух списков одержит верх. Выбывавшие сенаторы снискали доверие мирного населения департамента благодаря своему долгому опыту в области законодательной власти и как хранители тех традиций, одновременно либеральных и авторитарных, которые восходили ко времени основания республики и были связаны с легендарным именем Гамбетты. Они снискали доверие благодаря разумно оказанным услугам и обильным обещаниям. За них стояла многочисленная и дисциплинированная клика. Эти общественные деятели, современники великих эпох, оставались верны своим убеждениям со стойкостью, выставлявшей в выгодном свете некоторые их вынужденные жертвы общественному мнению. Старые оппортунисты, они называли себя теперь радикалами. В эпоху «Дела» все четверо проявили глубокое уважение к военным судам, и один из них проявлял его даже с умилением. Бывший стряпчий Гоби говорил о военном правосудии не иначе как со слезами. Старейший по годам, республиканец героических дней, участник великих боев Лапра-Теле высказывал свое мнение о национальной армии в таких нежных и прочувствованных выражениях, которые в другие времена были бы скорее уместны по отношению к бедной сиротке, нежели к столь многолюдному учреждению, обладавшему столькими миллиардами. Эти четыре сенатора голосовали за закон о кассации, а в департаментском совете выразили пожелание, чтобы правительство приняло крутые меры к обузданию тех, кто требовал пересмотра «Дела». Таковы были дрейфусары департамента. А так как других не было, то они подвергались бешеным нападкам со стороны националистов. Манекену ставили в упрек то, что он приходился зятем члену кассационного суда. Что же касается Лапра-Теле, возглавлявшего избирательный список, то его ругали напропалую, в него плевали, да так, что ослюнявили весь список. За ним числилось дело, прекращенное по недостатку улик, и было доподлинно известно, что он занимался спекуляцией. Помнили время, когда скомпрометированный в Панамском процессе, он, находясь под угрозой ареста, отрастил себе седую бороду, придававшую ему благообразный вид, и заставлял свою благочестивую супругу и дочку, одетую под монашку, возить его в кресле для паралитиков. В сопровождении этой свиты, от которой веяло смирением и святостью, он появлялся каждый день под вязами в городском саду; бедный паралитик грелся на солнышке, чертя наконечником трости по пыльной земле, в то время как его изворотливый ум подготовлял доводы для защиты. Но защита оказалась излишней: судебное преследование было прекращено. С тех пор он опять поднял голову. Однако националисты яростно взъелись на него. Он был панамистом — его сделали дрейфусаром. «Этот человек,— говорил Ледрю,— провалит весь список». Он поделился своими опасениями с Вормс-Клавленом:
- Господин Бержере в Париже - Анатоль Франс - Классическая проза
- 2. Валтасар. Таис. Харчевня Королевы Гусиные Лапы. Суждения господина Жерома Куаньяра. Перламутровый ларец - Анатоль Франс - Классическая проза
- Новеллы - Анатоль Франс - Классическая проза
- Суждения господина Жерома Куаньяра - Анатоль Франс - Классическая проза
- Таис - Анатоль Франс - Классическая проза
- Брат Жоконд - Анатоль Франс - Классическая проза
- Харчевня королевы Гусиные Лапы - Анатоль Франс - Классическая проза
- Жонглёр Богоматери - Анатоль Франс - Классическая проза
- 5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Анатоль Франс - Классическая проза
- На белом камне - Анатоль Франс - Классическая проза