Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совершенный в своей репрезентативности, Юрий Живаго совмещает в себе обе философские установки, которые приведены Пастернаком в столкновение: «жизнь в истории» и утопический постисторизм. Идеи мировой культуры персонифицированы пастернаковским героем двуипостасно. Рискованна для личности вторая из этих философий. Юрий Живаго должен опасаться за жизнь всякий раз, когда он поддается прельщению утопией. Разделяя ранние революционные идеалы, он вынужден голодать в Москве. Фурьеристское путешествие на Урал едва не завершается катастрофой, когда доктора арестовывают. Надежда прокормиться своими руками в Варыкине рушится после захвата доктора партизанами. Юрий Живаго опускается, теряет себя в утопическом месте, в Москве 20-х гг., где, как сказано в романе, «возникли разного рода Дворцы Мысли, Академии художественных идей» (3, 468; доктор сотрудничал в этих, почти платоновских, учреждениях).
Живаго умирает, расплачиваясь за то, что было создано не без его участия и что он более не в силах выдержать. Некогда бывший приобщенным революционному утопизму, Живаго не выносит его последствий — сталинского жизненного контекста, в котором сердечные болезни у людей опричинены тем, что от них «требуют постоянного, в систему возведенного криводушия» (3, 476). Парадокс репрезентативности состоит, однако, в том, что вместе с утопистом умирает и антиутопист, проводник лейбницевской «Теодицеи» (а также шеллингианства). Утопическое миростроительство безвозвратно портит лейбницевский космос. «Доктор Живаго» опровергает не только ложные ценности, он вменяет и истинным несостоятельность здесь и сейчас. Пастернак нашел разрешение этой амбивалентности, о чем пойдет речь в VI.3.2.1.
* * *Набоков писал в «Других берегах» о литературе:
…настоящая борьба ведется не между героями романа, а между романистом и читателем[207].
Пастернаковский роман, сплошная загадка[208], подтверждает это положение.
Точно так же «Доктор Живаго» не противоречит и той, по сути дела, соперничающей с набоковской, концепции, сообразно которой литература оставляет реципиенту незаполненное смыслом текстовое пространство («Leerstellen»)[209], создается как «открытая структура», «opera aperta»[210] (т. е. ставит себя в зависимость от читательской «активности»). Мы можем лишь гадать о том, чем завершилась судьба Амалии Карловны Гишар (попавшей во время большевистского переворота в тюрьму), что произошло в конце концов с Комаровским или Галиуллиным и целым рядом других персонажей[211].
Ноу литературы как коммуникации есть два уровня — так учит нас роман Пастернака. На одном из них автор текста общается с читателем, на другом приобщен неэстетической дискурсивности в разных ее проявлениях, которую он перерабатывает. На первом уровне автор художественного текста скрывает от реципиента какие-то стороны своего замысла, мистифицирует читателя и (или) поощряет его на сотрудничество, предоставляя ему в тексте место для свободной игры воображения. На втором писатель, вступая в контакт со смежными дискурсами (в нашем случае — с утопической и антиутопической философией), беспомощен как инициатор новых значений.
В проекции на остальные дискурсы смысл литературы негативен (что она тематизирует, становясь очень часто абсурдом; ни один из иных дискурсов не позволяет себе этого). У литературы есть не только коммуникативная задача, но и сверхзадача — проблематизировать смысловую ценность дискурсивности.
Литература в ряду прочих дискурсов может быть воспринята как бессмыслица — но она полна смысла. Она демонстрирует его негируемость, его неабсолютность, его превращаемость. Литература выявляет историчность смысла. Его преходимость в пространстве (дискурсивности) и его неотрывность от времени (и опять приходит на ум Шеллинг с его уравниванием будущности и таинственности).
Формалисты ошибались в определении столь важного для них понятия, как «остранение». Фактический мир странен для литературы не потому, что она открывает в нем новое, но потому, что она не способна подойти к нему — в сотрудничестве с прочими дискурсами — как к поддающемуся прочному осмыслению в каком бы то ни было типе речи. Иначе говоря: не социофизическая действительность небывала для литературы, для нее стара моделирующая фактическую реальность дискурсивность. «Остранение» — следствие из того, что литература выступает как дестабилизирующий фактор в сравнении со всеми иными дискурсами, жаждущими наделить нас прочным знанием, дать нам надежную картину мира. Для нелитературной дискурсивности новое сосредоточено не в них, но в бытии, о котором они нечто сообщают. Они легитимируют себя за счет того, что интересны нам как новая бытийность. Для литературы старым являются эти сообщения.
V. Глухонемой демон
(Об автошарже Пастернака в его романе)
Если бы роман был написан в совершенно новой форме, он был бы более понятен. Но роман Пастернака, его язык кажутся традиционными, принадлежащими к традициям русской романной прозы XIX в. […] Между тем […] перед нами вовсе не роман, а род автобиографии самого Пастернака.
Д. С. Лихачев1. О теоморфизме
1.1.1.Встреча Юрия Живаго в поезде с Максимом Аристарховичем Клинцовым-Погоревших никак не влияет на сюжет пастернаковского романа, не детерминирует судьбу его персонажей. Погоревших появляется в тексте, чтобы бесследно покинуть его (врученный Юрию Живаго селезень, подстреленный Погоревших, торжественно съедается в революционной Москве, знаменуя тем самым исчезновение дарителя). Но тему анархизма, намеченную при изображении Зыбушинской республики и одного из ее зачинщиков, Пастернак не обрывает. Она повторяется по ходу развития романного действия, составляя один из важных планов «Доктора Живаго».
Клинцова-Погоревших сменяет в партизанских главах Вдовиченко-Черное знамя — средоточие истории анархизма, как мы постараемся доказать.
По внешности, темпераменту и биографии Вдовиченко напоминает прежде всего С. М. Кравчинского (Степняка), разделявшего в пору его бытности в кружке Н. В. Чайковского анархистские убеждения П. А. Кропоткина:
Не зная ни минуты покоя, вставал с полу и садился на пол, расхаживал и останавливался посреди сарая столп русского анархизма Вдовиченко-Черное знамя, толстяк и великан с крупной головой, крупным ртом и львиною гривой, из офицеров чуть ли не последней русско-турецкой войны и, во всяком случае, — русско-японской, вечно поглощенный своими бреднями мечтатель.
По причине беспредельного добродушия и исполинского роста, который мешал ему замечать явления неравного и меньшего размера, он без достаточного внимания относился к происходившему и, понимая все превратно, принимал противные мнения за свои собственные и со всем соглашался.
(3, 315)[212]В «Записках революционера» Кропоткин отмечает энергичность и необычайную физическую силу Кравчинского (позволявшую ему разыгрывать роль пильщика во время хождений в народ), его инфантилизм (чайковцы прозвали его «Младенцем») и его беззаботное нежелание считаться с реальностью (так, он не принимал мер предосторожности, необходимых для конспиратора). Как известно, Кравчинский закончил Михайловское артиллерийское училище, а в 1875 г. оказался среди южных славян, поднявших Герцеговинское восстание против турок (что соответствует пастернаковским мотивам офицерского прошлого Вдовиченко и его вероятного участия в русско-турецкой войне)[213]. Фамилию Вдовиченко носил один из махновцев, командир Азовской армии[214]. Но почему Пастернак выбрал из всех фактических имен анархистов именно это? Не потому ли, что оно может быть прочитано как анаграмма, сложенная из названия романа Овод и фамилии его автора Войнич? (Кравчинский дружил с Э. Л. Войнич).
Пастернак перенял из романа Кравчинского «The Career of a Nihilist» («Андрей Кожухов») имя друга заглавного героя, «Дудоров», которое носили в претексте «Доктора Живаго» сестры, поддерживавшие революционеров (пастернаковский Дудоров в юности также был настроен на мятежный лад)[215]. К анархотеррористическому роману Кравчинского Пастернак обратился и в рассказе о расстреле анархистов. У Кравчинского революционеры готовят освобождение соратников из тюрьмы, тайно передавая заключенным револьверы. У Пастернака анархист Ржаницкий сохраняет под стражей браунинг. Побег арестованных революционеров должен произойти в романе «Андрей Кожухов» на улице и начаться в тот момент, когда «конвоируемые выстрелят в первый раз по конвою»[216]. Пастернаковский анархист действует по образцу, который был намечен в сочинении Кравчинского: «…Ржаницкий дал три выстрела по цепи конвойных» (3, 350). Ржаницкий — «превосходный стрелок» (там же), как и Андрей Кожухов, которому надлежит напасть на конвой извне («он был хороший стрелок»[217]). И тот и другой промахиваются и совершают после неудачи одинаковые жесты: Ржаницкий «шваркнул браунинг о камни» (3, 350), а Андрей «в бешенстве […] бросил пустой револьвер на землю…»[218] В обоих текстах покушение вызывает хаос: «Последовало неописуемое смятение», — пишет Кравчинский[219], которому вторит Пастернак: «Началось нечто невообразимое» (3, 350).
- Шпаргалка по русскому языку и культуре речи - А. Зубкова - Прочая научная литература
- Эстетика - Виктор Бычков - Прочая научная литература
- Фабриканты чудес - Владимир Львов - Прочая научная литература
- Всё переплетено. Как искусство и философия делают нас такими, какие мы есть - Альва Ноэ - Прочая научная литература / Науки: разное
- Методические подсказки по ФГОС ДО: книга для музыкальных руководителей - Бэла Головина - Прочая научная литература
- Сергей Павлович Королев - Борис Раушенбах - Прочая научная литература
- Фата-моргана над жигулями - Игорь Павлович - Прочая научная литература
- Экстрасенсы – миф или реальность? - Александр Перевозчиков - Прочая научная литература
- Почему Вселенная не может существовать без Бога? Мой ответ воинствующему атеизму, лженауке и заблуждениям Ричарда Докинза - Дипак Чопра - Прочая научная литература
- Геологические поиски с рудорозыскными собаками (Основы дрессировки собак на поиски руд по запаху) - Александр Орлов - Прочая научная литература