Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костя отвел его в сторону: "Ты меня понимаешь? Возьми на себя Лизавету". Он кивнул. Лизавета мало его привлекала, куда охотнее он "взял бы на себя" Нину с ее распахнутым горлом. Но дружба есть дружба. Две пары разошлись по разным углам террасы. Бревенчатые стены, конопаченные паклей. Пол ледяной. Попытался оторвать с окна доски - не вышло.
На Лизе было грубое, плотное пальто вроде военной шинели, ворот плотно застегнут. На голове красная косынка - общий признак трудящихся женщин тех лет. В своей буржуазной семье Лиза была демонстративно трудящейся, комсомолкой.
Сели на пол рядом, поджав колени. "Холодно?" - спросил он. "Да нет, ничего". - "А мне холодно. Особенно рукам". - "Отчего без перчаток?" - "А их у меня нет". - "Дайте ваши руки, - сказала она, - я их согрею".
Говорили на "вы". Тогда еще не было нынешнего огульного "ты" среди молодежи. На "ты" надо было еще перейти...
"Дайте ваши руки", - сказала она. Он дал. Она сунула их к себе за пазуху. Он обомлел: так это было просто, невинно, по-деловому. Согрела его руки на своей груди. Эта трезвая, теплая, крепкая грудь... Он был молод и пылок, отнюдь не наивен, но, право же, ничего не желал.
Руки согрелись, все остальное зябло жестоко. Пальтишко на нем было жидкое, на рыбьем меху ("сигом" называлось оно дома, "на меху сига"). Прижались друг к другу, обнялись, оба пальто - "сиг" и ее шинель положили, сверху. Постепенно согревались. Он все еще блаженно ничего не желал. В том углу, между Костей и Ниной, шла какая-то хихикающая возня, но он не слушал, не слышал. Весь был поглощен горячей невинностью - ее и своей.
Говорили вполголоса. Вернее, говорила она - он слушал. Низкий, теплый, льющийся голос с чуть заметной картавинкой. Этот голос не тревожил ночь, а сливался с нею. "Я давно с вами хотела поговорить, вы ведь Костин друг, правда?" Рассказывала, как Костя ее беспокоит, он стал совершенный нэпач (именно "нэпач", а не "нэпман", сказала она). Какие-то у него дела, "гешефты", она за него боится. А эти барышни с пудреными лицами? Лакированные туфли, сумочки? Платья за баснословную цену? Ужас!
Она говорила с ужасом как раз о том, что больше всего его привлекало. Даже сказала что-то брезгливое про открытое на холоде горло Нины. И он, слушая, заразился ее отвращением. Чувствовал себя активно, воинственно бедным. Это было нетрудно, он и в самом деле был беден.
В ту ночь он был предельно беден, предельно чист. Лежа, обнявшись, они стали словно братом и сестрой, перешли на "ты". Возможно, тогда, в ту ночь, он впервые услышал от нее фразу: "Фазан, Фазан, глупая ты птица".
"Лиза, можно я тебя поцелую?" - спросил он. "Куда?" - "Хочется в шею". - "Целуй, но один раз". Он поцеловал ее в шею ровно один раз. В ту самую голубую жилку, которую потом так любил.
Всю ночь они почти не спали, только иногда ненадолго задремывали. Теплое Лизино дыхание на щеке было блаженством. Это была еще не любовь, но и уже не любовь. Нечто несравненно большее, переросшее любовь...
К утру ветер стих, подморозило. Встало солнце, растопырив лучи над забором соседней дачи. Лучи были ярко-оранжевые. Лиза спала, приоткрыв розовый рот с неправильными, друг на друга сдвинутыми зубами. Как это он раньше не видел, что она прекрасна? Он любил ее до боли в груди.
В другом углу, накрывшись женским пальто и студенческой шинелью, спали Костя и Нина. Они тоже были прекрасны. Все было прекрасно в это удивительное утро.
Встал осторожно - не разбудить Лизу. Подошел к запотевшему за ночь стеклу. Увидел на нем искрящиеся капли влаги, увидел в лицо встающее солнце и поднял навстречу ему руки, прямые, как лучи.
Был счастлив, как никогда в жизни. Ни до этого, ни после. Как можно было забыть такое? А ведь забыл...
Ощущение счастья длится столько, сколько нужно, чтобы завести часы.
"Часы в халатике" - мамины часы! - стоят на буфете, и никто их не заводит. До болезни заводил он. Только часы будут его вспоминать. Даша поплачет и забудет. Счастливый характер!
Устал безмерно от лежания, от неподвижности.
И еще, и еще раз: зря тогда не женился на Лизе. Мама была бы рада. Она любила Лизу. Никогда особенно не любила Клавдию, хоть и сказала: "Милая". Последний год с Клавдией особенно был тяжел. Постарела она, что ли, окислилась. Ослабела ее слепая преданность. Но не ослабела хватка собственника. Ее вещь, ее владение. Все чаще стала она им помыкать.
Запомнился пустяк. В одну из последних побывок между плаваниями у них в окне стало дребезжать стекло. Видно, плохо его вставили. Выбито было в блокаду.
"Дребезжит", - сказала Клавдия, обращаясь, видимо, к нему. Он промолчал, продолжал читать газету. Привык, что домашние дела его не касались. "Дребезжит", - повторила Клавдия, уже громче. Он все молчал. "Ваты туда засунуть", - приказала она. Он понял, что должен, что раб. Пошел, взял ваты, засунул. Дребезжать перестало.
Значит, так: засунуть. Шел вечером к Даше (соврал, что на дежурство) и все повторял глупую фразу: "Ваты туда засунуть".
Даша и Клавдия - два полюса. Легкость и тяжесть.
А Лиза? Была ли она легка? По-своему - да. Никогда не лгала. Никогда не приказывала. Шла своим путем. Любила...
Что это я все о Лизе? Давным-давно расстались. Забыл ее сравнительно скоро. Не отпечаталась, не завладела. Отчего же теперь так стала нужна?
В свое время почти спокойно узнал о ее гибели. От Кости, которого случайно встретил на улице. Погибла на фронте, под Ленинградом, вместе со всем отрядом девушек-лыжниц, снайперов. Костя об этом рассказывал тоже вроде бы спокойно. Смерть была делом житейским: блокада.
Костя сам уже тогда погибал от голода. Работал инженером на оборонном заводе, видно, дельным был специалистом; на фронт не взяли. На судьбу не жаловался, но видно было, что долго не протянет: острый, синий нос, особенный, стеклянный взгляд дистрофика... Умер.
Семья у него осталась: жена, дочь. Жена - та самая Нина с распахнутым горлом. Заходил к ним. Нина страшна, столетняя старуха. Обеими руками взяла хлеб. Дочь, маленькая, лежала в кроватке, прикрытая чем-то вроде половичка. Нина казалась сумасшедшей. Многие тогда казались сумасшедшими. Дочь погибла, а Нина выжила.
Терраса, ночь, Лиза. Чистота, честность. Именно теперь, больному, неподвижному, ему понадобилась Лиза. Даша его обхаживала, обслуживала, а он смотрел на ее приоткрытое плечо и видел другое плечо, другую шею. Прямое, развернутое плечо. Стройную шею с голубой жилкой.
Он понимал, что это глупо. Лизы нет. Голубая жилка истлела в братской могиле. Ему оставалась Даша - заботливая, ласковая. Надо благодарить судьбу за Дашу. Это он понимал умом, чувством - нет.
22
Что-то случилось. Он сел, выпрямил ноги. Большая красная волна подняла его и опять опустила. Сидя, он видел себя, лежащего. У того его, который сидел, ноги были выпрямлены, а у того, который лежал, - поджаты.
Что-то случилось. Наступил беспорядок. Он уже не понимал, где верх, а где низ. Волна поднялась, подхватила его и утопила. Было очень плохо ему. Нет, не больно, а плохо, отвратительно. Волна хозяйничала в каждой клеточке его тела, в каждом волосе, каждом ногте. От волны надо было избавиться любой ценой. Даже ценой смерти. Жить с нею было нельзя.
Он хотел застонать, чтобы пришла Даша. Стона не получилось. Я же зову тебя: Даша, приди! Не идет. А я тут - умираю.
Он погрузился в обморок, черный, долгий, омерзительный. Когда очнулся, было уже светло. Он видел комнату, в комнате людей, но предметы двоились.
Женщина в халате - а может быть, две? - сидела на стуле, складывала инструменты. Они звякали. Значит, слух у него сохранился. Но со зрением было неладно. Над женщиной в халате стояла Даша и тоже двоилась. Лицо у нее, больше натуральной величины, наползало само на себя. Стояла она в воздухе, не на полу. Что за безумие.
- Второй, - сказала женщина в халате, и он договорил за нее: "Второй инсульт", - хотя слова "инсульт" она не произнесла. Слово висело в воздухе, ни на что не опираясь.
Ему было все равно. Там, где недавно бушевали гнев, раскаяние, злоба, любовь, было пусто. Хоть шаром покати. Он видел его, этот катящийся шар.
Поползли дни и ночи. Бессонницы больше не было, но не было и сна. Чем-то его кололи. Укола не чувствовал. Ему было все равно: уколы, сон, бессонница.
Кое-что соображать он еще мог. Заметил, что пальцы левой руки, раньше чуть-чуть шевелившиеся, совсем онемели. Это тоже было ему все равно. Заметил, что когда предметы начинали двоиться, помогало закрыть один глаз. Закрывал.
Даша кормила его, рот не принимал пищу, что-то лилось мимо, смачивая ворот рубашки. Ему было все равно. Единственное, что еще трогало, - это кран. Если бы замолчал кран, было бы совсем все равно.
Однажды, лежа в мутном полузабытьи, он отчетливо услышал Лизин голос: "Фазан, Фазан, глупая ты птица! Что же ты наделал, Фазан?" Он открыл глаза и увидел Лизу, сидевшую на стуле у его изголовья. Собственно, Лиз было две, но он прикрыл глаз, и осталась одна. Ножки стула ни на что не опирались, а парили в воздухе, к таким фокусам он уже привык. Стул был не совсем реальный, призрак стула. Но Лиза была реальная, та самая, молодая, в продольно-полосатой футболке, с голубой жилкой на шее. Он спросил: "Лиза, это ты? Почему молодая?" Она улыбнулась, показав свои особенные, друг на друга сдвинутые зубы.
- Где сидит фазан - Макс Неволошин - Периодические издания / Русская классическая проза
- Летом в городе - Ирина Грекова - Русская классическая проза
- Первый налет - Ирина Грекова - Русская классическая проза
- Отель для страждущих - Соня Орешниковая - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Три женщины - Лиза Таддео - Биографии и Мемуары / Семейная психология / Русская классическая проза
- Сила волос - Нина Садур - Русская классическая проза
- Лебединое озеро - Любовь Фёдоровна Здорова - Детективная фантастика / Русская классическая проза
- А рассвет был такой удивительный - Юрий Темирбулат-Самойлов - Русская классическая проза / Прочий юмор
- Как быть съеденной - Мария Адельманн - Русская классическая проза / Триллер
- Животное. У каждого есть выбор: стать добычей или хищником - Лиза Таддео - Биографии и Мемуары / Семейная психология / Русская классическая проза