Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бог согласился опять, но при этом заметил:
— Я вам сразу ответил, белизна вам ни к чему. Сидели б в своем дому! Иначе — ждите беды. А за то, что вы так горды, своенравны, важны, спесивы, к тому ж не очень красивы, и за мой напрасный труд вас стервятниками назовут.
Птицы вскричали:
— О, горе!
А тут и апостол вторит:
— Да, вся ваша порода, птицы вашего рода будут мерзко вонять, люди же — вас презирать, будут они вас бояться, вами гнушаться.
А Бог:
— Чтоб вы не забыли о воле моей и силе — птенцы у вас будут белые, они ведь, пока несмелые, не станут в небе летать, друг друга толкать, обижать, а то и убивать.
Говорильная машинка
Донья Фелисианита — добра, умна, не сердита, большая резвушка, вострушка, одним словом — лягушка, лежала как на диване или же в теплой ванне в пруду, на листе кувшинки, мечтая о машинке, что чудеса творит, точнее — говорит.
— Ах, лягушка-шутница, шалунья и чаровница! — шептали ей, напевая, вода, ветерок, кувшинки; но донья Фелисианита, нимало им не внимая, глазок не открывая, мечтала о машинке.
Потом, покинув кувшинку, взяла большую корзинку и по лужку, по травке отправилась в лавки.
Надо сказать, лягушка, шалунья и хохотушка, приходилась родною дочкой не улитке, не утке, не квочке, а другой лягушке — старой, но ничуть не усталой, напротив — веселой, счастливой и отнюдь не ленивой.
Итак, красавица наша, всех земноводных краше, чтобы машинку купить, стала по лавкам ходить, размахивая корзинкой.
— Есть ли у вас машинка говорильная, для говоренья?
— Есть для варки варенья, для шитья, для мытья, для бритья, для писанья и для вязанья. А говорильной нет, — слышит она в ответ. Представьте ее терзанья!
Ходила она, бродила, машинки не находила, но вот наконец на рынке увидела машинку, скорее к ней поскакала, торговаться не стала, купила, заплатила, пересчитала сдачу. Ну, что за удача!
А матушка Фелисиана проснулась довольно рано, умылась, прихорошилась, к отцу своему явилась, дону Фелисиану, всегда встававшему рано. Они красавицу ждали и страшно чихали.
— Насморк, что ли, честное слово!
— И я совсем нездорова! — восклицали они, чихая, малютку свою поджидая.
— Наверное, она — на рынке. Я видел, взяла корзинку… Что же она там ищет?
— Не питье, не одежду, не пищу, а машинку, чтоб говорила.
— С нами Господня сила! Как же ты разрешила? И что это за машинка, пишущая, что ли?
— Пускай погуляет на воле. Придет, сама и расскажет, машинку покажет.
Донья Фелисиана — бледна, зелена, не румяна — думает, размышляет, теплый воздух глотает, все ж не рыба, лягушка, рот от ушка до ушка. Лягушка размышляет, а дедушка все гадает (и при этом чихает):
— Может, машинка читает? Ты посуди, на рынке как не быть читальной машинке?
— Помню, сама покупала. Машинка читать помогала, да, помогала читать, буковки разбирать, на воде пузырьки. Называется — очки.
Тут лягушка вернулась, весело улыбнулась, поставила корзинку на лист кувшинки.
— Ну, что у тебя такое? Что там стонет, иль воет, или просто скрипит, но уж не говорит?
— Это, наверно, пружинка. Они бывают в машинках. Помню, бабушке нашей, маме твоей мамаши, истинно чертовой бабе, может быть — жабе, а совсем не лягушке, милой квакушке, пока ее Бог не прибрал, я и сам покупал какую-то машинку, и мы заводили пружинку.
— Нет, дедушка, нет, папа, — и мать помахала лапой, — это новое изобретенье. Господи, вот мученье! Истинное наказание! — И в ужасном терзании мама-лягушка чихала, голову лапкой чесала, плакала, причитала, очень страдала.
Отец ее тоже страдал и грозно восклицал:
— Наверное, только в аду такую машинку найду!
— Ну, мама, дедушка, что вы? И впрямь умереть готовы, плачете, бьетесь, чихаете, меня чуть не убиваете. Лучше бы поглядели, что там на самом деле!
— Нет, как это, как, как, квак? Что ж я, совсем дурак? — Дедушка еле дышит, внучку не слышит.
— Дедушка, что с тобой?
— Ты лучше спроси, что за вой, что за скрежет, что за крик! Да, я уже старик, но кое в чем разбираюсь, а тут — просто теряюсь…
— Помню, донья Кваквама, — вставила мама, — тоже вот так терялась, мучилась, убивалась, сморкалась, чесалась, чихала, плакала и рыдала, очень икала. Пошли мы с нею к врачу. «Ротик открой!»— «Не хочу». Как же он ей поможет? А недуг ее все гложет, доктор не помогает, лягушка уже не мигает, уже не скачет, не плачет, не бежит, не дрожит, тихо лежит. Так она и скончалась. Слишком разволновалась.
— А донья Аквамарина, прекрасная, как картина, тоже вот все стонала, счастья не знала, измаялась — и опочила.
— С нами крестная сила! Что вы развспоминались, разахались, разгоревались? Лучше б смотрели машинку!
— Да ну ее! Спрячь в корзинку. Из-за нее на пруду, словно в аду, лягушки не услыхать! — сердилась мать.
И дедушка Фелисиан, суров, непреклонен, рьян, смотреть ничего не хочет, внучку-лягушку точит, ворчит на нее, кричит, в корзинку не глядит.
Мать долго сердиться не станет. Поквакает — и перестанет. И Фелисиана, немного менее рьяно, совсем не так уж сердито, спросила Фелиснаниту:
— Может, откроем корзинку? Что ж у тебя за машинка?
— Маменька, ты мне поверь, это не дикий зверь, вообще — никакая не гадость, напротив, большая радость.
— Показывай и убирайся!
— Ах, дедушка, не ругайся.
Тут корзинка открылась, машинка на свет явилась, а мать и дед в самом деле просто остолбенели.
— Только б не укусила! Я за нее заплатила пять золотых монет. Ну, дорогой мой дед, не брани меня, не ругай…
— Да это же попугай!
И донья Фелисианита — напомним, добра, не сердита — смеялась-заливалась, очень потешалась, весело хохотала и повторяла:
— Вот, глядите, в корзинке но мертвая машинка, а живая птица! Зачем же сердиться?
* * *У Эдувихеса в саду, ошалелом от бабочек, куда он повел меня за руку как-то утром, я, на свое счастье, встретил его слепого сына. Счастье? Да, я был счастлив, объясняя ему то лучше, то хуже все, чего он не видел, потому что не хотел сплоховать, когда он спрашивал о чем-нибудь. Слова я находил странные, порою сам их выдумывал, и мир моего друга тоже был странным, детским, выдуманным мною. Сейчас мне бывает немного стыдно, что я не сделал этот мир веселее, напротив — вносил в него иногда недолжную печаль.
Часто мне приходилось нелегко. Например, он спрашивал про цвета. «Что такое синий?» — «Синий — это синий», — отвечал я. «А как это?» — «Ну, просто синий». Он молчал, но огорчался. Чтобы объяснить ему форму предметов, я придумал занятный способ, то есть — для меня занятный. Я вырезал их из картона. Солнце и луна — кружочки. Звезды — с остриями. Дома, кресты, коров, что угодно. Правда, терпеливый труд и терпеливые объяснения особой пользы не приносили; дашь ему луну, спросишь: «Что это?», а он ответит: «Корова». Не знаю уж почему, трогая крест, он говорил: «Домик», дом называл луною, луну — коровой, а корову — звездой. «Да, — соглашался я, — верно». — «Какой красивый золотой крест!»— восклицал он, имея в виду месяц. «Как приятно, должно быть, глядеть на дома!» — говорил он, трогая звезды. «Ах, какая коровка!»— восторгался он, щупая крест. По какой-то неведомой причине слепой постоянно ошибался.
Иногда я закрывал глаза и повторял вместе с ним: «Какая луна, звезда, корова…», трогая вырезанный месяц или картонный дом.
Долго думал я, как объяснить, что такое дерево. Я велел ему поднять руки и стоять. Он ничего не понимал. Чтобы растолковать, как ходят собаки, я его учил ходить на четвереньках, но он тоже почти ничего не понял.
«А какие птицы?» — спросил как-то слепой. «Ну, это просто», — ответил я, быстро вырезал из бумаги птичку вроде змея с бахромой вместо крыльев и сунул ему в руки. «Ощупал?»-«Да…» — «Они летают, то есть ничего не весят, поднимаются в воздух», — «А что такое воздух?» Тут я призадумался. «Воздух у нас внутри, мы им дышим». — «А. это кровь…» — «Да», — сказал я и устыдился, что пришлось так вывернуться. Слепой отряхнулся, ему было неприятно, что вокруг нас кровь. Потом вздохнул и сказал: «Значит, дома, коровки, звезды, крест, лупа, собаки, когда летают, становятся птицами».
Я провел с ним столько приятных часов, что полюбил его как свою собственность, как игрушку. Я целовал его и тискал, а он трепетал, дрожал от радости. Наобнимавшись, мы молчали. Иногда, во время веселой игры, слепой вздыхал, почему — неизвестно, хотя, бывало, он говорил мне: «Я ничего не вижу… я не знаю, где моя мама… я не могу увидеть папу… тебя не вижу». От этих слов мне становилось немного не по себе, хотя я гордился, что он так хочет меня увидеть.
В саду мы ждали, когда появится месяц. Ветер сонно и мелодично шуршал листвою, облака в вышине прилегали друг к другу, словно усталые душ и.
— Где облака? — спрашивал слепой.
— На небе, — отвечал я.
— А, правда, правда, они — как коровы, как дома, какдеревья, как люди, как солдаты, которые маршируют под барабанный бой, и в деревьях слышно, что барабанят по солнцу.
- Глаза погребённых - Мигель Астуриас - Классическая проза
- Ураган - Мигель Астуриас - Классическая проза
- Крысы - Мигель Делибес - Классическая проза
- Буревестник - Петру Думитриу - Классическая проза
- Тщета, или крушение «Титана» - Морган Робертсон - Классическая проза
- Как из казни устраивают зрелище - Уильям Теккерей - Классическая проза
- Простодушный дон Рафаэль, охотник и игрок - Мигель де Унамуно - Классическая проза
- Женщина-лисица. Человек в зоологическом саду - Дэвид Гарнетт - Классическая проза
- Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Часть вторая - Мигель де Сервантес - Классическая проза
- Хитроумный Идальго Дон Кихот Ламанчский (Часть первая) - Мигель Сааведра - Классическая проза