Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то вечером ни матери, ни Моны дома не было. Просто ради старых добрых времен я решил посетить свой кабинет. Небольшое сентиментальное путешествие в страну былого. Я закрыл за собой дверь и остался в полной темноте; я думал о тех годах, когда эта комнатушка была моею и никакие сестринские причиндалы не тревожили ее. Но прежней она уже не станет.
В темноте я протянул руку и ощупал платья, болтавшиеся на крючках. Похожи на саваны призраков, на облачения миллионов и миллионов мертвых монахинь, начиная с самого зарождения мира. Казалось, платья бросают мне вызов: они висели здесь только для того, чтобы угнетать меня и уничтожать мирные фантазии о моих женщинах, которых никогда не существовало. Горечь разлилась во мне: былое даже вспоминать больно. Теперь черты иных уже почти стерлись у меня из памяти.
Я обмотал кулак складками платья, чтобы не разрыдаться. Теперь в чулане безошибочно пахло четками и ладаном, белыми лилиями на похоронах, церковными ковровыми дорожками моего детства, воском и высокими темными окнами, коленопреклоненными старухами в черном на мессе.
То была тьма исповедальни, а пацан двенадцати лет от роду по имени Артуро Бандини стоял на коленях перед священником и говорил ему, что совершил нечто ужасное, и тот отвечал, что на исповеди ничего ужасного не бывает, пацан же твердил, что не уверен, грех это или нет – то, что он натворил, – но он все равно убежден: никто никогда ничего подобного не делал, потому что, отец, смешно это ужасно, то есть я даже не знаю, как об этом рассказать; и священник в конце концов вытянул из него признание – об этом первом грехе любви – и наказал строго-настрого никогда больше так не делать.
Мне хотелось биться головой о стены чулана, чтобы стало больно, чтобы я потерял сознание вообще. Почему я не вышвырнул эти платья? Почему они должны напоминать мне о сестре Марии-Жюстине, о сестре Марии-Лео, о сестре Марии-Корите? Я же все-таки за эту квартиру плачу, разве нет? Значит, наверное, и выбросить вон их могу. Не понимаю, почему я до сих пор этого не сделал. Что-то мешало.
Я совсем ослабел – будь я силен, как прежде, я бы ни секунды не сомневался, я бы сгреб все эти тряпки в узел и зафигачил бы им в окно, да еще и плюнул бы вслед. Однако желание испарилось. Глупо сердиться и швыряться платьями. Умерло и отпало само.
Я стоял в чулане – как вдруг обнаружил у себя во рту большой палец. Поразительно, что он там вообще оказался. Вообразите. Восемнадцать лет – и по-прежнему палец насасываю! И тут я сказал себе: коли ты такой храбрый и бесстрашный, то чего ж ты себе этот палец не откусишь? На спор? Трус, если не откусишь. И сам же себе ответил: о! вот как? Что ж, я не трус. И я это докажу!
Я впился зубами в палец так, что почувствовал вкус крови. Я ощущал, как зубы уперлись в податливую кожу, отказываясь ее прокусить, и медленно стал поворачивать палец, пока не подалась кожа. Боль медлила, перемещаясь к костяшкам, потом ушла в руку, в плечо, подкатила к глазам.
Я схватил первое подвернувшееся под руку платье и разодрал его в клочья. Смотри, какой ты сильный! Рви его на куски! Рви, пока ничего не останется! И я рвал его руками и зубами, хрюкая, как бешеный пес, катаясь по полу, натягивая платье себе на колени и неистово ревя на него, размазывая по нему кровь из пальца, матеря его и хохоча, а оно сдавалось моей силе и рвалось, рвалось.
Потом я заплакал. Боль в большом пальце – ерунда. На самом деле саднило одиночество. Мне хотелось молиться. Я не произносил молитв два года – с того самого дня, когда бросил школу и начал так много читать. Теперь же хотелось молиться снова, я знал наверняка, что поможет, станет легче, потому что в детстве молитва мне всегда так помогала.
Я грохнулся на колени, закрыл глаза и попытался вспомнить какие-нибудь слова. Слова молитвы – другие слова. Прежде я этого не осознавал. И вот тут понял разницу.
Но слов не было. Я должен был молиться, что-то произносить; молитва лежала во мне, словно яйцо. А слов не было.
Ну не это же старье читать в самом деле!
Не Отче Наш – про Отче нашего, который еси-на-небеси, да святится имя Твое, да прийдет царствие Твое… В это я больше не верил. Небесей не существует; ад, может, и есть – это вполне вероятно, но небесей уж точно не бывает.
И не Покаянная Молитва – про Господи, помилуй за то, что оскорбил Тебя, и отвращаюсь я от всех грехов своих… Потому что жалел я единственно о потере своих женщин, а женщины – то, против чего Господь активно возражает. Или не возражает? Да нет, наверняка должен возражать. Будь я Богом, я б определенно был против. Вряд ли Господь благоволил бы к моим женщинам. Ни фига. Значит, он точно против.
Но есть Ницше. Фридрих Ницше.
Я попробовал его.
Молился я так:
– О дорогой возлюбленный Фридрих!
Не годится. Как будто я педик.
Я начал снова:
– О дорогой мистер Ницше.
Еще хуже. Потому что я начинал думать о его портретах на титульных листах книг. Там он выглядел типичным золотоискателем сорок девятого года, с такими же неряшливыми усами, а сорокадевятников я презирал.
Кроме того, Ницше уже умер. Много лет покойник. Писатель-то он бессмертный, и слова жгут огнем со страниц его томов, к тому же – великое влияние на весь современный век, но живее от этого он не станет, и я это хорошо понимаю.
Потом я попробовал Шпенглера.
Я сказал:
– Дорогой мой Шпенглер. Ужасно.
– Эй вы, Шпенглер. Ужасно.
– Послушайте, Шпенглер! Еще ужаснее.
Я сказал:
– Что ж, Освальд, как я уже говорил… Бррр. Гаже не бывает.
Оставались мои женщины. Они тоже умерли; может, хоть в них чего отыщу. Одну за другой я перебрал их всех, но безуспешно: стоило о них подумать, как на меня накатывала дикая страсть. Ну может ли человек испытывать страсть и молиться? Это же скандалезно.
После этого я передумал – и все насмарку – о стольких людях, что утомился от всей этой затеи и уже готов был все бросить, как вдруг в голову мне пришла отличная мысль: а заключалась она в том, что я должен молиться не Богу, не кому другому, а самому себе.
– Артуро, друг мой. Любимый мой Артуро. Ты, кажется, страдаешь так сильно и так несправедливо. Но ты храбр, Артуро. Ты напоминаешь мне могущественного воителя, покрытого шрамами миллионов завоеваний. Что в тебе за мужество! Что за благородство! Что за красота! Ах, Артуро, как же ты на самом деле прекрасен! Я так тебя люблю, мой Артуро, мой великий и могучий бог. Так плачь же, Артуро. Пусть слезы твои стекают вниз, ибо жизнь твоя есть жизнь борений, жизнь одной горькой битвы до самого конца, и никто не ведает об этом, кроме тебя, прекрасного воина, что сражается в одиночку, ни разу не дрогнув, величайший герой, подобных которому мир никогда не знал.
Я опустился на корточки и рыдал, пока не заболели бока. Я распахнул рот и выл, и становилось так хорошо, так сладко было плакать, что скоро я уже смеялся от удовольствия, хохотал и плакал, и слезы катились градом по лицу и омывали мои руки. Я мог бы так рыдать часами.
Прервали меня шаги в гостиной. Монины шаги. Я встал и вытер глаза, но все равно знал, что они покраснели. Запихав порванную юбку под рубашку, я вышел из чулана. Чуть кашлянул, прочищая горло, дабы показать, что я со всем окружающим запанибрата.
Мона не знала, что дома кто-то есть. И свет не горел, и все остальное, и она думала, что в квартире никого. Она посмотрела на меня в удивлении, будто впервые видела. Я сделал несколько шагов, туда-сюда, покашливая и мыча какую-то мелодию, а она все таращилась на меня, не произнося ни слова, но и глаз от меня не отрывая.
– Ну, – сказал я. – Ты критик жизни – скажи что-нибудь.
Взгляд ее остановился на моей руке:
– У тебя палец. Он весь…
– Это мой палец, – ответил я. – А ты – отравленная Богом монахиня.
Я запер за собой дверь ванной и сбросил лохмотья в вентиляционную шахту. Затем перевязал себе палец. Я стоял перед зеркалом и смотрел на себя. Я любил свое лицо. Я считал себя очень привлекательным человеком. У меня хороший прямой нос и чудесный рот, а губы ярче женских, сколько бы краски и прочего фуфла женщина бы на себя ни понамазала. Глаза у меня большие и ясные, нижняя челюсть слегка выдается – сильная челюсть, челюсть, обозначающая характер и самодисциплину. Да, прекрасное лицо. Много чего в нем может заинтересовать человека со вкусом.
В шкафчике с лекарствами я наткнулся на материнское обручальное кольцо – она обычно оставляла его там, моя руки. Я подержал кольцо на ладони, изумленно его разглядывая. Подумать только – вот это кольцо, этот кусок простого металла скреплял брачные узы, что произвели на свет меня! Невероятно. Много же мой отец соображал, покупая это кольцо: что оно будет символизировать союз мужчины и женщины, из которого появится один из величайших людей мира. До чего же странно было стоять в ванной и осознавать такие вещи! Будто эта глупая железка понимала собственное значение. Но придет день, и она станет коллекционной редкостью неописуемой ценности. Я видел музей, в который люди валом валят поглазеть на семейные реликвии Бандини, слышал крики аукциониста, и, наконец, какой-нибудь Морган или Рокфеллер завтрашнего дня задирает свою цену за это кольцо до двенадцати миллионов долларов – просто потому, что носила его мать Артуро Бандини, величайшего писателя, какого только знала земля.
- Былое и думы. Детская и университет. Тюрьма и ссылка - Александр Иванович Герцен - Классическая проза / Русская классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Тереза Дескейру. Тереза у врача. Тереза вгостинице. Конец ночи. Дорога в никуда - Франсуа Шарль Мориак - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Во цвете лет - Шмуэль Агнон - Классическая проза
- Собственник - Джон Голсуорси - Классическая проза
- Гений фантазии - Эдгар По - Классическая проза
- Сливовый пирог - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Подарок для Дороти (сборник) - Джо Дассен - Классическая проза
- Трактат о мертвых - Эрнест Хемингуэй - Классическая проза