Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лиза потеряла мать и очень добродушно кается и пишет мне хорошие письма. Просится в Кудиново, но я советую ей оставаться там и обещаю съездить лучше к ней повидаться в Мариуполь.
А та бырышня[210] пока смотрит за Кудиновом. К весне же, чтобы не быть вместе со мной, она вернется, по моему настоянию, домой.
Итак, две ушли сами, а ту, которая всех покойнее, всех тверже, всех послушнее, всех моложе, всех нетребовательнее и теперь всех милее сердцу, я должен принести в жертву на алтарь православного отречения. Впрочем, не думайте, что я тоскую или рвусь; я как-то тихо и благодушно скучаю — больше ничего. Ждать больше нечего, оплакивать нечего, ибо все уже оплакано давно, восхищаться нечем, а терять? Что??? (…)
Впервые опубликовано в журнале «Русское обозрение», 1894, Ноябрь. С. 387–390.
60. Е.А.ОНУ. 7 декабря 1876 г., Москва
Как Ваше здоровье теперь, Лизавета Александровна? Как идет Алекторофия[211]? Вы знаете, что я Ваших детей люблю не за то только, что они принадлежат Вам и моему доброму Ону, но и за то, что они сами по себе очень милы.
Хотя я знаю, что Вы никогда не соберетесь ответить мне, но я все-таки спрашиваю об Вас и об детях Ваших — кто знает, может быть, и ответите!
Это как Вам угодно, но вот о чем я буду настойчиво просить Вас и надеюсь, что Вы это исполните, потому что это не будет Вам стоить ни малейшего усилия. Будьте так добры, передайте Вашему дядюшке Александру Генриховичу[212], что я не мог никаким образом до сих пор воспользоваться его благосклонностью и приехать в Петербург искать места. Я простудил горло еще в октябре дорогой из деревни, и даже тогда, когда я имел честь представиться г. Жомини, я ездил к нему с респиратором, потому что болезнь затянулась.
Теперь мне немного лучше, но Бог знает, когда еще я буду в состоянии подвергнуть себя переменчивому петербургскому климату и всем тем беспокойствам и разъездам с визитами и т. п., без которых немыслима и бесполезна была бы поездка в Петербург по делам. Я и здесь не выезжаю давно уже.
Впрочем, при неясности и запутанности современных политических дел, может быть, это и к лучшему: через несколько месяцев и тому, кто думает о возвращении на службу, и тем, кто бы желали ему в этом помочь, будет, вероятно, гораздо яснее положение дел, и выбор станет легче.
Но все-таки мне очень жаль, что я теперь именно в Петербурге не могу быть.
Очень желал бы я с вами поговорить о Восточном вопросе, об «Анне Карениной», слышать Ваши рассказы о Царьграде, где после моего отъезда случилось так много важного и в государственной жизни бедной и прекрасной Турции, попавшей в руки свирепого и бесстыжего Мидхада[213] и в домашней жизни нашего посольства.
Вызов Хитрова и вообще вся эта суета у Игнатьева в гостиной между ним и Церетелевым[214] — это верх совершенства. Мне про это рассказывали добрые люди: («Lorsqu'on ne connait pas le mari, on n’adresse pas la parole a la femme!» — «Comme il fait beau aujourd’hui!»[215] и т. д.).
Это в своем роде не менее художественно, чем… ну… не доскажу моей мысли! Она уже слишком несовременна и слишком похожа на вкусы и взгляды римлян эпохи упадка!
А знаете ли, Лизавета Александровна, что я нашел теперь la clef de la voute[216]? Вы не догадываетесь, о чем я говорю? Это Вы один раз сказали мне: «C’est etonnant… и т. д… avec cette absence de la clef de la voute!»[217] Дело шло о религии.
Прошу Вас выразить мое глубокое почтение Вашей тетушке и г. Жомини и поцеловать за меня крепко и Алеко, и Машу тамбовскую, и маленькую, но величественную Марию Терезию[218], которая, вероятно, теперь уже перестала беспрестанно плакать и кричать и сделалась прелестной девицей.
Ваш от всего сердца К. Леонтьев, все тот же. Я живу на Тверской, в Лоскутной гостинице, №№ 89 и 90.
Впервые опубликовано в кн.: Архимандрит Кипран. Из неизданных писем Константина Леонтьева. Париж, 1959. С. 22–23.
61. Вс. С. СОЛОВЬЕВУ. 15 января 1877 г., Москва[219]
(…) Я так не избалован аккуратностью и исполнительностью русских друзей, что меня всегда ужасно удивляет и трогает, когда кто-нибудь что-нибудь из них сделает не для самого только себя… Это перестало даже и раздражать меня, так я к нему привык; но разумеется, что я не могу воздержаться при воспоминании об этом национальном качестве от некоторого внутреннего презрения, потому только, что я-то сам вовсе не таков и при всей моей лени готов с радостью всегда помочь единомышленнику и словом, и делом… (…)
Пришлите мне также, очень, очень прошу Вас, оттиски той польской повести[220], которой мне попался в «Ниве» случайно один только отрывок; он восхитил меня особенно тем, что в нем язык такой простой и благородный, чуждый всех тех юмористических грубостей, от которых избавиться не могут ни Тургенев, ни Достоевский, а уж Сальяс[221] — так тот доводит меня до бешенства тем, что позорит так этой топорной формой своей, несомненно, поэтический и положительный по направлению талант. Хоть бы он у бедной матери своей поучился говорить просто и изящно. По-моему, у нее в повестях язык почти безукоризненный, и, вероятно, потому она теперь так и забыта нашей гнусной публикой и еще более гнусной критикой (…)
И что мне толкуют о народе, о силах, которые в нем таятся! Эти силы возросли в нем под влиянием Церкви и сословного строя… А теперь все идет именно противу этого строя, который обусловил в мужике, мещанине, купце, солдате прежнем, слепом попе, монахе и т. д. развитие этих качеств, в одно и то же время и крутых, и теплых, которые так многим стали нравиться именно тогда, когда пришло время им исчезать и выдыхаться под влиянием свободы (т. е. распущенности). Посмотрим, что будет дальше! (…)
Я все это время раздумывал, не поехать ли мне к Вашему батюшке и брату[222] и представиться им: такой-то! Но все думаю: а если у них вдруг на лицах изобразится вопрос: да кто же это и зачем он нам? Так и не поехал (…)
(…)…Я бы, если бы мог, то многое бы и из «Подлипок», и особенно из романа «В своем краю» вырубил бы топором… До того я ненавижу уже давно все эти крючкотворства великорусского юмора и все эти будто бы народные мужиковатости… Это мне опротивело и в других до бешенства.
Например, Тургенев: «у Мардария Аполлоновича глазки были масляные, как у лягавой собаки; брюшко…»
Это ужасно! Это ужасно…
Я в деревне у себя иногда зачитываюсь Чайльд Гарольдом в прозаическом французском переводе (…?) или Шатобрианом[223]… Могли же люди писать живые и великие вещи без «брюшков», Мардариев Аполлоновичей и «носовых свистов»…
Я просто скрежещу зубами и повторяю с ужасом: «La Russie c est le neant»[224]. Или то, что Мишле[225] сказал: «La Russie est pourrie avant d’etre mure!»[226] (…)
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ). Частично опубликовано в «Лит. наследстве», т. 86, Ф. М. Достоевский. Новые материалы и исследования, М., 1973, с. 473.
62. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ февраля 1877 г., Оптина Пустынь
(…) Вдохновение, меня по крайней мере, легче посещает в деревне, в монастырях и маленьких городах, чем в столицах. Почему это? Верьте, не могу до сих пор и сам постичь. Что-то меня давит в большой столице, а что именно — не знаю. Ни одно из объяснений которые я придумывал, не удовлетворительно для моего ума, и я решился поэтому, не рассуждая более, признать это свойство мое непобедимым фактом, и больше ничего. Слыхал я подобные вещи и от других писателей, да, кажется, и от Вас самих? (…)
Идеи, выбор сюжета, направление и, с другой стороны, язык, это вещи изменчивые и подвижные. Тургенев испортил под конец свое направление, ухаживая за студентами и повивальными бабками, а Лев Толстой исправил его, ибо понял, что нельзя же всегда восхвалять лишь добрых и простых Максимов Максимовичей[227], а что нужны и Вронские[228]. Видите, какую серьезную критику я затеял Вам писать? Это все монастырь действует так успокоительно на мои нервы и возбуждает деятельность, которая так долго (вследствие подавляющих и непостижимых для меня влияний) была усыплена в Москве (…).
Если летом приедете надолго, то сверх скучных моих проповедей и наставлений будем вместе читать отрывки из Шекспира, Софокла, Гомера и т. п. (…)
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).
63. К. А. ГУБАСТОВУ. 22 февраля 1877 г., Оптина Пустынь
(…) Политикой нашей все в России — до монахов и до извозчиков — очень недовольны[229]. Все удивляются… все ропщут. В Петербурге особенно.
В литературе ничего особенно нового. «Анна Каренина» продолжается, но Толстой немножко обманул мои ожидания: продолжение не так хорошо, как первая половина; все верно, все прекрасно, все картинно, но как-то блекнет все теперь, нет того блеска и силы, которыми отличалось все до отъезда Вронского с Анной за границу.
- 40 лет Санкт-Петербургской типологической школе - В. Храковский - Прочая научная литература
- Ошибка Коперника. Загадка жизни во Вселенной - Калеб Шарф - Прочая научная литература
- Как рождаются эмоции. Революция в понимании мозга и управлении эмоциями - Лиза Барретт - Прочая научная литература
- Богородица родилась в Ростове Великом - Анатолий Тимофеевич Фоменко - Прочая научная литература
- Улицы Старой Руссы. История в названиях - Михаил Горбаневский - Прочая научная литература
- Размышления о теоретической физике, об истории науки и космофизике - Иван Петрович Павлов - Прочая научная литература / Периодические издания / Науки: разное
- Краткая история Англии - Саймон Дженкинс - Прочая научная литература
- Статьи и речи - Максвелл Джеймс Клерк - Прочая научная литература
- В защиту науки (Бюллетень 7) - Комиссия по борьбе с лженаукой и фальсификацией научных исследований РАН - Прочая научная литература
- Модицина. Encyclopedia Pathologica - Никита Жуков - Прочая научная литература