Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Около десяти вечера она вернулась вместе с Цукадзаки. Нобору встретил их и слушал в гостиной морские рассказы подвыпившего помощника. В пол-одиннадцатого мать отправила Нобору спать. Проводила до двери и заперла на ключ.
Ночь выдалась нестерпимо душной. В нише комода воздух был спертым, и Нобору терпеливо выжидал возле комода, в любую секунду готовый прильнуть к щели. Было далеко за полночь, когда на лестнице раздались долгожданные шаги. Ручка его двери зловеще повернулась в темноте — похоже, кто-то желал убедиться, что дверь заперта. Раньше такого не случалось. Наконец стукнула дверь спальни. Взмокший, Нобору втиснулся в нишу.
В одной из стеклянных створок распахнутого окна отражался свет переместившейся к югу луны. Второй помощник расстегивал на груди рубашку, прислонясь к подоконнику. Нобору видел спину приблизившейся к нему матери, они слились в долгом поцелуе.
Наконец мать, тронув пуговицы на его рубашке и что-то хрипло пробормотав, зажгла тусклый торшер и попятилась в сторону Нобору. Она разделась перед дверцей гардероба, в невидимом его глазу углу комнаты. Грозной змеей просвистел развязываемый пояс, прошуршало, падая, платье. Неожиданно из щели потянуло мамиными любимыми духами. Нобору не предполагал, что этот аромат может быть таким резким и сильным.
Второй помощник, стоя у окна, внимательно смотрел в его сторону. Глаза блестели на смуглом лице в свете торшера.
Соизмерив торшер с собственным ростом, Нобору прикинул рост второго помощника. Явно ниже ста семидесяти. Сто шестьдесят пять, может, чуть выше. Не очень-то крупный мужчина.
Медленно расстегнув пуговицы, Цукадзаки небрежно скинул рубашку.
Почти ровесник матери, он выглядел гораздо моложе и крепче сухопутных мужчин, словно отлитый по судовой матрице. Широкие плечи, квадратные, словно крыша буддийского храма, рельефная волосатая грудь, мускулы, похожие на мотки сизальского троса, — казалось, тело его одето в доспехи из мышц, которые он с легкостью скинет в любую секунду. Наконец Нобору изумленно увидел продирающуюся сквозь густые заросли волос внизу живота, гордо вздымающуюся глянцевую пагоду.
На мощной грудной клетке, подсвеченной тусклым лунным сиянием, четко угадывалось дыхание волосков, рассеивающих причудливые тени. Опасно поблескивающие глаза неотрывно следили за женщиной. Отраженный уличный свет из-за спины ровным золотым окаемом ложился на квадратные плечи, на массивной шее вздувались артерии.
Мама раздевалась долго. Или, может, она специально тянула время.
Внезапно во всю ширину распахнутого окна прозвучал пароходный гудок и заполнил сумрачную комнату. То был крик самого моря, исполненный огромной, не знающей меры, темной навязчивой тоски, до краев загруженный всей страстью черного и гладкого, как китовая спина, океанского течения, памятью сотен тысяч морских походов, восторгов и побед. Пароходный гудок вторгся в стены дома, полный ночного безумия, густой, как черный нектар морских пучин.
Второй помощник резко обернулся и вгляделся в море…
В этот миг Нобору почувствовал, как ему открылось нечто, с самого рождения скрытое в его душе и теперь позволившее ему стать свидетелем свершающегося чуда.
До пароходного гудка он не мог сложить вместе детали неясной картины. Все было готово — баночки с цветной краской ждали своей очереди, — не хватало лишь избытка силы, которая вмиг позволит изображению проявиться на бумажном свитке.
Словно взмах кисти, пароходный гудок придал картине завершенность!
Все и правда было готово — луна, теплый соленый ветер, запах пота, аромат духов, обнаженные тела мужчины и женщины, след на воде от корабля, след в памяти от чужеземных портов, удушливая узкая щель, твердое мальчишечье сердце…
Но пока это были отдельные листочки «карута»[2], не несущие особого смысла. Благодаря пароходному гудку карты вмиг уловили космические связи, наметав неотвратимый круг, в котором соединились он и мать, мать и мужчина, мужчина и море, море и он.
Нобору едва не лишился чувств от духоты и блаженства. Только что на его глазах переплелись тонкие нити, создав священный образ. Их нельзя рвать. Возможно, их создал он сам, тринадцатилетний мальчишка.
«Их нельзя рвать. Если они порвутся, миру конец. Я пойду на все, лишь бы этого не случилось», — думал Нобору, засыпая.
Глава 2
Рюдзи Цукадзаки удивился, проснувшись на незнакомой кровати с латунной спинкой. Соседняя половина пустовала. Постепенно он вспомнил, как, засыпая, женщина говорила, что утром ей надо рано разбудить ребенка. Тот едет в гости к другу в Камакура. Обещала, что проводит сына и сразу вернется домой, а до этого момента просила его вести себя тихо.
Он нащупал часы на ночном столике, повернулся к проникавшему сквозь неплотно прикрытые жалюзи свету, чтобы узнать время. Десять минут девятого. Нобору явно еще не уехал.
Он спал около четырех часов. По чистой случайности лег в то же время, что и обычно после ночной вахты.
Несмотря на короткий сон, взгляд его был бодр, а в теле гибкой пружиной выгнулось все наслаждение прошлой ночи. Потянувшись и скрестив перед собой руки, он с удовольствием рассматривал жесткие волоски на руках, позолоченные пробивающимися сквозь шторы лучами.
Даже в этот ранний час было невыносимо жарко. Штора без малейшего движения повисла на распахнутом окне. Рюдзи потянулся и кончиком пальца нажал кнопку вентилятора на ночном столике.
— Второй офицер, до вахты пятнадцать минут. — Во сне он явственно слышал зов рулевого.
День за днем с полудня до четырех дня и с двенадцати ночи до четырех утра второй помощник стоял на вахте. Море и звезды — вот и все, что он видел в эти часы.
На сухогрузе «Лоян» Рюдзи считали странным и нелюдимым парнем. Он не любил болтовню — единственную отраду моряка, на морском языке это называлось «травить байки». Разговоры о женщинах и прочее бахвальство… Терпеть не мог житейский треп, призванный согреть их одиночество в море.
Обычно в моряки идут от любви к странствиям, но Рюдзи привела на флот скорее ненависть к суше. Его первая навигация после мореходки совпала с отменой оккупационного запрета на заграничные рейсы, и первые послевоенные суда пошли в Тайвань и Гонконг, Индию и Пакистан.
Тропические пейзажи наполняли сердце радостью. Стоило судну пристать к берегу, как малолетние аборигены тащили связки бананов, папай, ананасов, приносили ярких птичек и обезьянок, чтобы обменять на нейлоновые носки и часы. Он любил отражающиеся в грязной речке кариоты[3]. Может, его прошлая жизнь прошла среди пальм, потому его к ним и тянет?
Между тем по прошествии нескольких лет чужестранные пейзажи совершенно перестали трогать его сердце.
У него сформировался странный характер человека, не принадлежащего по-настоящему ни суше, ни морю. Возможно, моряку как раз и стоит постоянно находиться на берегу. Ведь вдали от него, в долгом плавании, хочешь ты того или нет, суша начинает являться во сне. Есть некая странность в том, чтобы грезить землей, особенно, если ты к ней равнодушен.
Рюдзи ненавидел берег, его неизменный облик. Судно тоже было тюрьмой, но иного рода.
Двадцатилетний, он пылко рассуждал: «Слава! Слава! Слава! Лишь для нее я явился на свет», — при этом совершенно не представляя, какого рода славы он жаждет. Просто верил, что где-то посреди мировой тьмы есть единственный луч, лишь для него предназначенный и его одного готовый освещать.
Чем больше он размышлял, тем явственнее понимал, что для собственной славы необходимо перевернуть мир. Мировой переворот или слава — третьего не дано. Он жаждал бури. Между тем судовая жизнь научила его только упорядоченности законов природы и остойчивости качающегося мира.
Следуя морской традиции крест-накрест зачеркивать дни на каютном календаре, он день за днем подвергал ревизии свои желания и мечты, вычеркивая их одно за другим.
И только во время ночных вахт, вдали, за темными волнами, среди просторов гладкой, наполненной мраком воды, Рюдзи до сих пор иногда чудилась его слава — она надвигалась украдкой и сверкала, словно светлячки в темноте, с единственной целью высветить его бравый силуэт в мире людей.
В такие моменты, стоя в белой рулевой рубке в окружении штурвала, радара, переговорной трубы, магнитного компаса и свисающей с потолка золотистой рынды, он чувствовал уверенность: «У меня, должно быть, своя, особенная судьба. Блистательная, неповторимая, недоступная обычным парням».
Еще Рюдзи нравились модные шлягеры, он брал в море записи новых мелодий и за время рейса выучивал наизусть, мурлыча под нос в перерывах между вахтами и мгновенно замолкая при чьем-либо приближении. Он любил матросские песни (которые так презирают гордые моряки), особенно ему нравилась «Не брошу я долю морскую»:
- Море и закат - Мисима Мисима - Современная проза
- Я умею прыгать через лужи. Рассказы. Легенды - Алан Маршалл - Современная проза
- Леди, любившая чистые туалеты - Джеймс Донливи - Современная проза
- Моряк из Гибралтара - Маргерит Дюрас - Современная проза
- Песни мертвых детей - Тоби Литт - Современная проза
- Снег, собака, нога - Морандини Клаудио - Современная проза
- Пуговица. Утренний уборщик. Шестая дверь (сборник) - Ирэн Роздобудько - Современная проза
- Всем спокойной ночи - Дженнифер Вайнер - Современная проза
- Море, море Вариант - Айрис Мердок - Современная проза
- Море, море - Айрис Мердок - Современная проза