Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Камушкин с аппетитом уписывает кашу и матерно ее хвалит - его языку тесно. Мокрый зверек ползает по лицу идиота. За окном - шелест... Глухонемой ловит глазами вздутую улыбку, его брови летят на лоб, и он жалобно верещит:
- Дык-к, дык-к, дыык-к, дык-к-к...
Камушкин давится кашей.
- Ишь раскудахтался, заебыш! - говорит он, утирая с подбородка разбрызганные слюни.
- Это страшно?
- Страшно? - Дед не понимал.
- Ну да, когда он к тебе... приходит.
- Я не думал об этом.
- А ты помнишь, какой теперь год?
- А?..
- Год? Месяц?
- Мелкая собака - всю жизнь щенок...
Сережа вносит поднос с кефиром. Он уже сказал мне все, что хотел, ему здесь больше неинтересно. Аппетита нет - глаза видят алюминиевую миску, но слюна засыхает во рту. Я отдаю кашу Камушкину, завтракаю кефиром.
Давно, когда я был ростом с линейку, тетка Аня говорила: "В двадцатом он все-таки нашел Михаила. Нашел и убил. Ты спросишь: откуда я это знаю? так вот, он просто не позволил бы сделать это кому-то постороннему".
Авва стоит перед медсестрой, покачиваясь, сцепив за спиной руки. Он вылизал миску и мается в ожидании папиросы. От Аввы устают глаза - его сцепленные пальцы пляшут некрасиво, по-паучьи. Медсестра идет между коек раздает курево. Халатик трещит на ее груди. Глаза устали. Я ничего не жду.
- Что валяешься? - Веки снова пропускают свет - надо мной колышется тело сестрички. - Куришь?
- Кончились.
- Ясно.
Она достает из кармана халата пачку сигарет. Я прикуриваю из ее рук. В гортани сухо, и нет звуков для благодарности.
Поворот головы - по серому стеклу семенят пузатые капли. Странно, что влага и гниль - пир органической силы - это и есть смерть, а небытие кристаллов и камней - просто вечность.
Дежурная медсестра вносит ящик с лекарствами: каждой твари - лепешка из своей ячейки, каждой - склянка с водой для запивки.
Я говорил, как щенок. Мы не понимали друг друга.
- Но ведь это чушь. К тебе никто не может приходить, тогда бы я тоже слышал...
- Ты не можешь слышать. - Губы деда тверды, как створки раковины. Этот шрам не из твоей памяти.
- Чушь! Твой брат умер сорок шесть лет назад.
- Ты думаешь - я сошел с ума? - Он говорил совершенно спокойно. - Я помню, какой нынче год. Я помню все так хорошо, что память стала сильнее меня.
- Так, значит, это правда...
- А?..
- ...что ты... что это ты... сам...
Есть новое развлечение для глаз: в палату заходит покурить всеобщий любимец - кроткий Вова Вязанкин. Полвека живет он на свете, последние двадцать лет - здесь, на Пряжке. Вова - хранитель удивительных знаний, он постигает мир безумием. Вот жемчуг из его кладезя: электричество - это мягкий английский свет, застенчивость - это чувство, когда от тела отделяются булочки. Есть версия его сумасшествия: когда-то, давно, он был капитаном, скакал на лошади, и вдруг лошадь под ним стала белая... И еще есть тайна, которую знают лишь достойные (всё отделение): в его мочевом пузыре живут золотые рыбки, они питаются смехом хозяина.
Вязанкин стоит посредине палаты, на крашеные половицы летит пепел с его папиросы.
- Что ж ты делаешь, голова соломенная?! - хрипит Камушкин. - Пошел сорить в гальюн!
Вова робко пятится к двери - мусор осеннего мира смирен и безропотен. К нему подходит глухонемой мальчик, клянча окурок, он трясет у рта двумя пальцами, похожими на мускулистых желтых гусениц, и верещит:
- Дык-к, дык-к, ды-ык-к... уы...
- Журавли курлычут, - говорит Вязанкин. Лицо его светится, как матовая медуза.
Ночь. От голоса в душе бессонно и муторно.
- Старуха врет. Она не может смириться, что Зотовы никогда не жили стаей. Она думает, что это от злобы друг к другу, а не от того, что в каждом просто хватало сил выживать в одиночку. - Дед даже не был раздражен. - Анна врет... В следующий раз она тебе скажет, что та война вообще была развязана лишь затем, чтобы один брат убил другого.
Решетка делит небо на прямоугольные ячейки. Ни в одной из них не видно птиц, только пухнет слепой белесый туман. За окном - шелест. Транквилизатор дробит на части наследство памяти. Почему осень укрепляет стаи, а к одиночкам подсылает призраков?..
В животе растут и лопаются пузыри несваренного кефира. Скрипит койка: уих-х, уих-х... Латаный, лоснящийся у карманов халат охватывает мои плечи, лопатки, грудь. Я встаю, я иду освобождать желудок от того, что в нем клокочет. Навстречу плывут стены коридора, зашарканный, неясного цвета линолеум. На середине пути, после девятого шага, из столовой слышится клич к стаду: оно будет отрабатывать манную кашу и будущий обед - клеить коробочки для детского пластилина. Этому есть название - трудотерапия. Вязанкин клеит старательно, глухонемой пьет крахмальный клейстер, я освободил себя от трудотерапии - в поднадзорке возможно и такое.
За стеклянной - небьющееся оргстекло - дверью туалета нет мест шелестит мятая газета. Стены и пол коридора плывут под веки в обратном порядке.
- Ты - Зотов? - голос дежурной медсестры звенит задорно.
- Я.
- Тебя Эсфирь Львовна вызывает, давай-ка...
Это - мyка. Силы снова уйдут на охрану одиночества уставшей души. Так устроены вещи, что их познание происходит через распад. Лягушку кромсают, из целого тела выделяют члены, кости, мышцы; дальше - до клеточных ядер и рибосом. Понятая вещь теряет единство тела и смысла - она рушится. Аристотель определил: мы тогда уверены в познании всякой вещи, когда узнаем ее первые причины, первые начала и разлагаем ее вплоть до элементов... Рациональное познание разрушительно.
На стенах ординаторской висят тусклые акварельные пейзажи - подарок былого пациента. Врачи верят, что пейзажи успокаивают, располагают к доверию.
- Садись, - приглашает Эсфирь Львовна. Она смотрит папку с моим делом, смотрит на мертвую шелуху, облетевшую с живого человека: приемное заключение, кривая психолога, какие-то справки...
Эсфирь Львовна отрывает глаза от папки.
- Ну что? Поговорим еще раз? - Лицо стареющей еврейки обманчиво устало. - Расскажи о себе. Что с тобой стряслось?
Веки ленивы и тяжелы... Случается, душа теряет зрение, перестает видеть "до" и "после" и видит только ясную, вещественную форму "есть". Эта душа - пустыня...
- Напрасно молчишь. - Она смотрит в папку и снова на меня. - Ты учишься в университете, ты должен понимать, что для объяснения следствия нужно знать его причины. Ты молчишь о причинах, и я не знаю, как тебя лечить...
- Причины?
- Что? - Пауза. - Послушай
, Миша, ты похож на волчонка, ты все время один, ты ни с кем не заговариваешь первым - что у тебя в мыслях? - Пауза. - Мне нужно это знать для твоего же блага...
- Каша.
- Что? - Ее глаза, как глаза большой рыбы, круглы и выпуклы, они проворачиваются в своем влажном гнезде и уже смотрят на дежурную медсестру. - Амитал натрия, - говорит ее узкий стареющий рот.
Медсестра выходит.
- Я должна все знать. - Эсфирь Львовна смотрит на свои овальные и гладкие, как маслины, ногти. - Ведь ты не Авва и не Вязанкин, ты мог бы объяснить сам...
Заказной автобус сильно трясся на дурной дороге. Внутри был я и черный гроб. Мимо неслись мокрые желтеющие березняки, темные от влаги стволы сосен, вскрытые плугами поля. В воздухе была рябь, и не чувствовалось приближение дома, или как еще можно назвать то место, где человек родился, набрался сил, и где, возможно, будет погребен после всех своих побегов и мытарств.
Сила жизни высыхает во мне... Кровь из аорты мира может омыть каждого, может воскресить и очистить, но русло ее блуждает, она неуловима, она окатывает наудачу - поиск ее делает человека старым.
- В твоем возрасте замкнуться, стать волком...
Снова появляется дежурная медсестра. Осветленные кудряшки падают ей на глаза - болонка. В ее руках - эмалированный подносик со спиртом, шприцем и носатой ампулой, она держит его легко, как ловкий официант держит блюдо. Поднос звякает о стекло стола, щелкает клюв ампулы. Запах... Проспиртованная вата лижет сгиб локтя, нащупывает вену стальное жало...
Тысяча мелких иголок язвят подушечки пальцев. Воздух звенит, распахивается замкнутый куб ординаторской, наполняется искристым туманом. Тихий голос: улыбаешься... Он звучит, как музыка: улыбаешься-а-а-а в музыке нет смысла есть свет туман кутает тянет выше выходит ох мама смотри раскрываются откуда она лезет вода звенит в узкой трубе звенит высоко ну не надо шире они же все чужие какой пенный стог и как блестят спицы ох мама костры звучат зззззз и тянет ну же ззз и тянет за рукав ну же сильнее пусть звенит не надо высоко ну же...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Деда хоронили утром. Гроб стоял рядом с кучей мокрого песка вперемешку с комковатым подзолом. Два бледных червя прятались в рыхлую землю. Дальше, за кучей, были видны могилы родичей, умерших еще до моего рождения, а совсем рядом, в одном шаге от ямы, стоял крест Михаила, и его живая дочь тетка Аня - говорила в мое ухо тихо и бесстрастно:
- Голуби - Павел Васильевич Крусанов - Русская классическая проза
- Письма из деревни - Александр Энгельгардт - Русская классическая проза
- Письма, телеграммы, надписи 1889-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 26. Статьи, речи, приветствия 1931-1933 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Былое и думы. Детская и университет. Тюрьма и ссылка - Александр Иванович Герцен - Классическая проза / Русская классическая проза
- Дети в ответе - Юрий Семенович Лановой - Остросюжетные любовные романы / Русская классическая проза
- Книга обо всем и ни о чем - Павел Павел Павел - Научная Фантастика / Русская классическая проза / Эзотерика
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Незримые - Рой Якобсен - Русская классическая проза
- Том 17. Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза