Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но иногда мне вдруг покажется, этот насмешливый тон необходим ему, чтобы доказать, что мои занятия его не очень-то интересуют, что ему и без меня есть чем заняться.
Зимой он всегда встает очень рано, вместе со мной, хотя мама еще спит. "Зачем поднялся-то в такую рань?" - мщу я за свой кружок, и он, как и я, буркает: "Встаю, значит есть дела!" В запальчивости мне кажется, он встает только затем, чтобы позлить и порасспрашивать меня - я уйду, а он, побродив по квартире, уляжется на диван читать газету, и я ехидно спрашиваю: "Какие такие дела?", и он молчит, хмуря брови, и я отступаюсь.
Зимними вечерами он иногда приходит ко мне с белым флагом парламентера. Я вся в слезах стою посреди комнаты на коленях, я - Маргарита из "Фауста" и вдруг открывается дверь, и на пороге вырастает он. Я заливаюсь румянцем и вскакиваю, а он, не глядя на меня, спрашивает: "Изображаешь?", и сразу же предлагает пойти лучше отдохнуть, посмотреть телевизор. Он говорит это натянутым тоном, ему неловко просить меня; я вижу, он хочет, чтобы между его и маминым креслами я поставила свой стул, провела вечер с ними, что им без меня скучно, но, понимая все это, я не могу простить ему, что он застал меня врасплох. Отвернувшись, я говорю: "Ты же видишь, я занята", и он прячет флаг перемирия и усмехается: "Ну, и кто тебя пойдет смотреть? Ляля Потапова, да?" Ляля Потапова - моя единственная подруга, он намекает, что больше мой театр никому не интересен. Я огрызаюсь: "Уж, конечно, не ты!", и, слово за слово, мы опять сцепляется.
Летом мы враждуем еще сильнее. Летом все их с мамой помыслы на даче они, будто делают дело государственного значения, сосредоточенно копают, сеют, поливают и, кляня все на свете, я таскаюсь к ним по субботам с сумищами. Из-за дачи приходится пропускать репетиции, мама сочувствует, предлагает не ездить, а он презрительно пожимает плечами, потому что дача для него - Дело с большой буквы, а мой кружок - ерунда, дребедень. Я понимаю, ему это дело необходимо взамен прежней работы, и теперь, когда у него ничего не получается и со мной, дача - источник удовлетворения, сущность жизни. Но когда он, хватаясь за сердце и глотая валидол, корчует пень, я усматриваю в этом яростном кочевании брошенный мне вызов: "Вот, я работаю, а ты работы не любишь, хочешь всю жизнь пропорхать по театрам - не выйдет!" Он упирает в землю лом и стонет от торжествующей натуги, и меня одолевает бешеная злоба. Подбежав к нему и налегая тоже на лом, я ору: "Какого черта надрываешься?" и он, отпихивая меня локтем, свирепо кричит: "Занимайся своим делом!", и я стою и бубню: "Совсем уже со своей дачей обалдели!", а он бросает лом и, подбоченившись, шипит: "Да с кем ты разговариваешь?" и, ненавидяще глядя друг на друга, мы наговариваем еще много, пока нас не разводит в стороны мама.
Приходит осень, поездки на дачу кончаются, и он опять скучнеет и все чаще лежит с книжкой на диване. "Что, наступил отдых, да?" - спрашиваю я, и он сквозь зубы отвечает: "Да" и поворачивается к стенке. Я в это лето сдаю главный экзамен, но умудряюсь завалить историю, мне стыдно и обидно и, увидев его, вся внутренне собираюсь, готовясь отразить нападки или, нападая первая.
Он устал за лето, и не встает уже рано, и, бывает, мы не видимся по неделям, потому что я прихожу то из кружка, то с работы по-прежнему поздно. Мы узнаем друг о друге только через маму, и я знаю, он все еще ждет, что я приду и попрошу: "Устрой меня на завод, я буду поступать в технический". Но я играю уже Софью и думаю, будет ли она жалеть о Чацком, и моя основная работа костюмера мне тоже нравится, и я устало прошу маму разрушить его иллюзии.
"Ну, почему вы оба такие упрямые?" - вздыхает наш буфер-мама, и я говорю, что я-то в него, а в кого он - не знаю. Мама стыдит меня: "Зачем всегда ругаешься с отцом?" Я знаю, она права, мне стыдно и жалко его. Когда поздно ночью я ужинаю, и он, заспанный, проходит курить, лицом он похож на упрямого насупившегося ребенка, и тогда меня острой иголкой кольнет, что он старый, и то, что простительно ему, непростительно мне.
Я не сплю всю ночь и клянусь изжить проклятый дух противоречия, обещаюсь слушать его, кивать и не ругаться. Но проходит день и, затравленная ядовитыми насмешками по поводу сушащихся на кухне старых театральных бархатных с кружевами платьев, я срываюсь, и все продолжается по-прежнему.
И только раз в году у нас все по-другому. В этот день и он, и я, и мама рано-рано завтракаем и задолго до начала парада включаем телевизор. Он усаживается перед экраном очень прямо, сияет даже легкий пушок вокруг его лысины. Мы с мамой во все глаза смотрим на марширующие по площади ровными квадратами колонны, впитываем бравурную музыку и, затаив дыхание, каждый раз одинаково ждем, и вот, наконец, уже по лицу его, еще до слов комментатора, видим, что тот самый миг настал.
"На площади колонны моряков Балтийского флота!" - звучит ликующая песнь комментатора, и отец расправляет узкие плечи и сжимает пальцами подлокотники. Слова комментатора каждый год одни и те же, но отец предостерегающе вскрикивает: "Шшш!", и мы с мамой смотрим на взлетающие при отмашке белые перчатки, и мама, прерывисто вздохнув, обязательно скажет: "Эх, моряки-то хороши!", и я почувствую, что у меня защиплет в носу.
После парада он смотрит на нас с мамой гордо и покровительственно, будто тоже прошел по площади. Он словно вернулся в те времена, когда, часто козыряя, ходил по улицу в черной с золотом шинели, и мама, похлопав его по спине, скажет: "Вот наш самый бравый-то моряк!" "Ладно-ладно!" - отмахнется он, но на лице его разлито удовольствие. И я тогда вспомню эти времена, когда я была маленькая, и когда он носил форму. "У нее папа моряк!" - с уважением говорили во дворе, и, увидев его суровое и строгое лицо, затихали, и он молча ждал меня у подъезда, и, бросив игры, я без звука шла домой.
Я тогда не знала, какой он, и только чуть-чуть боялась его и была уверена, что он все на свете знает и может. Я помню разлетевшиеся фалды его форменного плаща на железнодорожной насыпи, когда он выбежал из случайно остановившегося посреди поля поезда, чтобы подобрать коричневую собачку, которую я, играя, уронила в окошко. Я вижу, что после парада и его лицо устремлено в прошлое, в те замечательные времена, когда он был и военный инженер, и самый умный и сильный человек на свете - папа, и когда ему не надо было ничего отстаивать и ничего доказывать.
И тогда мне делается стыдно, что я не учусь в техническом ВУЗе, что не считаю дачу самым важным в мире делом, и я готова слушать все его попреки и, горько плача, просить прощения, но он в этот день неузнаваемо покладист и добродушен, и бывает все это только раз в году.
После лета
Он появляется у них в группе в конце семестра - переводится с другого факультета. Никто толком не успевает близко познакомиться с ним, и даже хорошо запомнить лицо. Наступает сессия, потом, наконец, лето. Оно длинное, кипучее, они возвращаются, одурев от нового, подзабыв не только этого новенького, но чуть-чуть и друг друга, и вдруг - первое, что видят в коридоре - некролог, номер их группы, портрет - да кто же это? Он... Была авария на стройплощадке в стройотряде.
В этот день они остаются после занятий - комсорг, профорг и староста Леля. Они думают, что можно сделать, наконец, решают собрать деньги и пойти к его родителям. Назавтра они идут с тортом по анфиладе дворов в старом квартале, заходят в парадную, поднимаются на пятый этаж, звонят.
Им открывает полная женщина в халате. В ее лице ожидание - она смотрит вопросительно - Леле кажется напряженно, ждет, что вновь пришедшие скажут такое, что сможет что-то изменить. Узнав, кто они, она, словно расслабившись, улыбается, торопливо и радостно кивает и, повторяя: "Вот хорошо!" и "Спасибо!", ведет в комнату. В комнате мужчина с темным от веснушек лицом - Леля сразу вспоминает: вроде и у новенького были веснушки приветливо здоровается, пожимает им руки, трясет каждому долго-долго, заглядывая в глаза.
И вот они сидят на диване, молчат, мужчина рассказывает. Он говорит, что Сережа всегда хотел быть радистом, сразу не поступил на их специальность, но все добивался перевестись, кое-что досдал и добился. "Он был такой упорный", - дополняет хлопочущая вокруг стола, уже уставленного рюмками и кушаньями, несмотря на Лелины протесты, женщина. Из другой комнаты виден столик с прошлогодними учебниками - они их уже поменяли - Леля украдкой бросает туда взгляды.
- Да, да, это его, - говорит, поймав их, женщина. - И стул этот он склеил, - она показывает на стул с замотанной ножкой. - Мы так и оставили, говорит она, улыбнувшись виноватой улыбкой, и Леля кивает и старается туда больше не смотреть.
И вот они сидят, пьют чай и вино. Женщина все время говорит, повторяя: "Сережа, Сережа..." Она рассказывает, как он не хотел заниматься в детстве музыкой - если он чего не хотел, то было не заставить, и как прогулял целых пятнадцать уроков. Она улыбается при слове "пятнадцать" и из глаз вдруг начинают катиться слезы. Это происходит на ее лице как будто совершенно независимо от всего остального, лицо улыбается, слезы катятся сами по себе она смахивает их и улыбается снова.
- Итальянская электричка - Сергей Тарасов - Русская классическая проза
- Скитания - Юрий Витальевич Мамлеев - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Беретик - Ирина Мухина - Русская классическая проза
- Последний вагон из центра - Катерина Ромм - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Билет в первый вагон - Игорь Рыжков - Русская классическая проза / Социально-психологическая / Ужасы и Мистика
- Я потрогал её - Иван Сергеевич Клим - Контркультура / Русская классическая проза
- Письмовник, или Страсть к каллиграфии - Александр Иванович Плитченко - Русская классическая проза
- Вызволение сути - Михаил Израилевич Армалинский - Эротика, Секс / Русская классическая проза
- Временно - Хилари Лейхтер - Русская классическая проза
- Эдипов комплекс - Татьяна Ролич - Менеджмент и кадры / Русская классическая проза