Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только что кончилась короткая, но тяжелая финская война, с нее возвращались добровольцы-студенты… Незадолго перед этим стала событием культурной жизни симфония-кантата Шапорина «На поле Куликовом» на стихи Блока, написанные за тридцать лет до того. Все вокруг жило предчувствием важных событий, большой войны, пламя которой уже полгода полыхало в Европе. Нас будоражила романтика грядущих схваток, мы повторяли ритмы Багрицкого и Тихонова, — и эти стихи очень пришлись и ко времени, и к душевному состоянию тогдашней молодежи.
На сей раз это была не мистификация: Ариадна Григорьевна объяснила нам, что стихи принадлежат перу ее товарища Павла Винтмана, вернувшегося с финского фронта, написавшего еще много и об этой зимней войне, и о любви, и о жизни. Более того, она пообещала нас познакомить с автором «Ковыльной степи», — и знакомство вскоре состоялось.
Павел Винтман оказался совсем молодым человеком с округлыми мягкими чертами лица, еще по-юношески припухлыми губами и живым взглядом выразительных больших глаз. Все участники встречи бросились наперебой читать свои стихи, — нам, конечно, не терпелось узнать мнение старшего и с ходу приобретшего наше уважение собрата. Потом Павел читал нам свои романтические строки:
Вкушать блаженство не всегдаНам на земле дано:Бывает в бочке пустотаИ у бутылок дно…
От него мы узнали о поэтах, учившихся в это время в московских вузах, — Литинституте и ИФЛИ, услышали стихи Павла Когана, Николая Майорова и их друзей. Стихи западали в память: «От студенческих общежитий до бессмертья подать рукой», — так, кажется, сказал не то кто-то из этих парней, не то близкий им по романтическому духу Михаил Светлов[21].
Осенью 1940 года в Киев приехали московские поэты: Алексей Сурков, Александр Жаров и, кажется, Джек Алтаузен. В университете они выступали перед студентами, — и Пин (ближе познакомившись, мы вслед за Ариадной Григорьевной стали называть его «по-домашнему») взялся провести туда и нас, школьников. Гвоздем вечера были новые стихи Алексея Суркова, — он, как и Пин, только что вернулся с финского фронта и очень быстро написал хороший цикл стихов о «той войне незнаменитой». Эти стихи Сурков и читал в университете, вызывая бурное одобрение зала: в них жила военная романтика в сочетании с черточками реального кровавого и трудового военного быта. Цитировать их здесь нет смысла, хотя и помню некоторые из них до сих пор: этот цикл Суркова вскоре после того вечера был напечатан в «Знамени», а потом много раз переиздавался. Военная лирика Суркова и Пину, и нам нравилась, но, когда поэт начал отвечать на записки, мы насторожились. Кто-то попросил его высказать свое мнение о Пастернаке. Сурков ответил, что Пастернак напоминает ему человека, который ощупью в темной комнате хочет найти Маркса, а попадает то в Канта, то в Гегеля… Даже нам это не понравилось. До философских категорий подняться нам было трудно, но поэзия Пастернака нам представлялась удивительной и убедительной.
Пин присоединился к этому мнению, хотя, как мне представляется, его собственные творческие ориентиры были ближе к Багрицкому и Луговскому, чем к Пастернаку. Теперь мне кажется не совсем понятным, как, уже повидав в снегах Финляндии войну воочию, Пин продолжал писать стихи о «голубых следах на снегу». Лишь спустя несколько десятилетий, познакомившись с его стихами, созданными на другой — на большой войне, откуда ему не суждено было вернуться, я стал думать о том, как долго вызревало и переосмысливалось в нем новое понимание военной поэзии и как неуследимо велика сила духовной инерции.
Но это все — и грязь, и тревога, и снег не с голубыми, а с черными и кровавыми следами на нем, — всех нас ждало в недалеком будущем, а пока был теплый сентябрьский вечер, еще не начавшие желтеть листья киевских тополей, медленная прогулка по тихому отрезку Владимирской, где она, теряя свой парадный вид, спускаясь от университета вниз, становилась крутой и милой улицей, вымощенной старым булыжником, с выщербленным желтым кирпичом тротуаров. Мы все жили в одном старокиевском углу — между Тарасовской, Жилянской и Саксаганского, и по дороге Винтман, насколько мне помнится, говорил не о жестокой прозе войны, — может быть, оберегал наши юные души?.. — а о поэзии, о поэтах, о жизни… Господи, мы смотрели на него, как на наставника, а ведь ему было только 22 или 23 года!
Пин как-то по-особому нежно любил Киев, и в памяти моей он остался таким же мягким, щедрым и мечтательным, как этот город нашего общего детства… У молодости есть свойство не задерживаться на воспоминаниях, — и мы тогда словно и не помнили, сколько страшного и тяжелого испытали в этом городе еще до войны, еще будучи школьниками: у Гриши Шурмака был в лагерях брат, впоследствии, как и Винтман, погибший на войне, Эма Мандель уже тогда осмысливал свои сложные отношения со страной и эпохой, у меня был по ложному обвинению арестован отец.
Много горького успел узнать и повидать и Павел Винтман, но всю степень трагичности того времени мы осознали лишь много позже.
В середине 70-х годов, предпосылая подборке стихов Винтмана предисловие, я назвал его «Поэтом предгрозья». Нынче думаю, что это сказано не совсем точно: он гораздо раньше окунулся в грозовое дыхание той эпохи, в ее явные и потаенные трагедии, но юность умеет даже горечь окрашивать в светлые тона. Позволю себе привести еще строки из стихотворения Павла Винтмана, первую строфу которого я уже выше цитировал:
У друга не поймешь, зачемЗа голенищем нож,У лучшей женщины в душеВсегда таится ложь.Но трижды проклят будет тот, —Тяжка его вина! —Кто из-за этого не пьетНи рома, ни вина,Кто не целует алый ротИ верит в сотый раз,Хотя бы зная наперед,Что друг его продаст!..
Павел Винтман был из тех, кто «верит в сотый раз». Запас веры в нем был очень велик. С этой верой он жил и творил, с этой верой он пошел на свою первую, малую войну, с ней он отправился на войну великую, с ней он сложил голову под Воронежем в тяжелом 1942 году…
Не берусь сказать, как у моих школьных друзей, но у меня с Винтманом было всего несколько встреч, — не очень долгих. Однако встречи эти не из тех, о которых забывают.
Москва, 1989
После окончания очередного курса университета.
Стоят — Павел Винтман (слева) и Борис Фридман,
сидят — Юрий Асеев (слева) и Юрий Ивакин. 1940 г.
Ариадна Громова. Защищая красоту поэзии и любви
Для тех, кто знал Павла Винтмана, он навсегда остался молодым. Такова уж печальная привилегия умерших — они не стареют. А ему было всего двадцать три года, когда он пошел в свой последний бой — в июле 1942-го, под Воронежем.
Но короткий срок, сужденный ему, Павел прожил по-настоящему, очень насыщенно, ярко, счастливо. Он писал стихи. Любил и был любим. И стихи, и любовь были настоящими, необманными, и это составляло основу прекрасного, романтического мира, в котором он жил. Мира, в котором были друзья, книги, музыка, «романтический город Киев». И, конечно, мечты о подвигах.
Некоторые стихи Винтмана будто бы противоречат этому представлению о счастье. Например, строки: «Во имя светлой будущей победы нам суждено в сраженьях умереть». Сегодняшний читатель может подумать, что ощущение обреченности, которое в них выражено, наверняка мешало поэту радоваться жизни, снижало тонус и в конечном счете способствовало осуществлению этого пророчества. Но Павел, как и все мы, воспринимал это совсем иначе. Конечно, стихи такого рода он писал совершенно искренне. Мы ведь прекрасно понимали, что война близится и что для нас, для нашего поколения это означает личное участие в боях: не в тылу же отсиживаться! Но понимали мы это все же как-то отвлеченно. Наверное, тут играло роль и легкомыслие молодости (хотя вообще-то мы были народ довольно серьезный), и то, что человек не очень склонен верить в свою смерть, тем более когда она еще не глядит ему прямо в лицо. Да и войну — эту войну — мы, конечно, не представляли себе по-настоящему. И если б кто-нибудь сказал тогда нашей киевской компании, что скоро, очень скоро половина из нас погибнет, а остальные пройдут через тысячи мук и что этот мир для нас никогда не будет таким, каким он был прежде, мы скорее всего просто не поверили бы ему, хоть и знали, что теоретически это вполне возможно.
Но и в реальных, жестоких боях против фашизма Павел Винтман отстаивал тот романтически-прекрасный мир, в котором он жил до войны, о котором тосковал на фронте. Он любил жизнь и знал ей цену, ему страстно хотелось вернуться к любимой, увидеть дочь, которая родилась за полгода до его гибели. Но он готов был умереть, защищая красоту поэзии и любви…
- Код белых берёз - Алексей Васильевич Салтыков - Историческая проза / Публицистика
- Амурские версты - Николай Наволочкин - Историческая проза
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Государи Московские: Ветер времени. Отречение - Дмитрий Михайлович Балашов - Историческая проза / Исторические приключения
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Волчий зал - Хилари Мантел - Историческая проза
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - Историческая проза
- Копья Иерусалима - Жорж Бордонов - Историческая проза
- Семен Бабаевский.Кавалер Золотой звезды - Семен Бабаевский - Историческая проза
- Через тернии – к звездам - Валентин Пикуль - Историческая проза