Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эту детскую неуверенность Маяковского зорко подметил Бенедикт Лившиц, чуть не с первого их знакомства в 13-м году. Уже была написана "Кофта фата": "Пусть земля кричит, в покое обабившись: "Ты зеленые весны идешь насиловать!" ...Женщины, любящие мое мясо, и эта..." Но Лившиц, человек наблюдательный и умный, к тому же хорошо знакомый с психоанализом, обратил внимание и на то, как Маяковский распевает стихи Игоря Северянина, тогда еще любимого им поэта, сильно акцентируя первую строчку: "С тех пор, как все мужчины умерли...".
Лившиц пишет:
"Зачем с такой настойчивостью смаковать перспективу исчезновения всех мужчин на земле? - думал я. Нет ли тут проявления того, что Фрейд назвал Selbst-minderwertigkeit,- сознания, быть может, только временного, собственной малозначительности? (...) Я высказал свою догадку Володе - и попал прямо в цель".
Можно только изумляться тому искусству и той активности, с которыми двадцатилетний Маяковский выстраивал себя как личность, и в чужих, и в своих глазах. Тот небольшой уголок души, где гнездилась его подлинная боль-обида, он использует как универсальный источник чувств, сублимируемых в любые другие виды, так что даже на подмененном мотиве остается отпечаток исходной подлинности. Не то ему болит, на что он жалуется, а совсем, быть может, противоположное, но закон сохранения, заложенный в нашем сознании, говорит нам, что исходная боль существует. На этой подмене все и основано, в этом смысле, быть может, и "смирял" и "на горло", и сами эти строки тоже подмена, с использованием совершенно иной энергии...
Позднее, в 22-м году, уже несколько успокоившись и утвердившись, введя свою жизнь в определенный ритм, он опять возвращается к теме любви и женщины и вновь совершает очередную трансформацию, в соответствии с новым общественным наполнением. Он переводит свою былую обойденность из чисто чувственного - в социально-материальное русло. Но зато уж теперь он ее называет. Одна подмена введена, но другая отброшена. Оказывается, в юности он не мог любить. Он не мог любить, потому что сидел в тюрьме, он не мог любить, потому что не было денег (?), он не мог любить по тысяче разных причин, но зато уж теперь доподлинно ясно, что он не насиловал зеленых весен, а вовсе даже наоборот:
О, сколько их, одних только весен, за 20 лет в распаленного ввалено!
Тридцатилетний Маяковский разъясняет двадцатилетнего, опровергая его и разоблачая. Это неизбежно: в его мире подмен разъяснение - это и есть разоблачение:
У взрослых дела.
В рублях карманы.
Любить? Пожалуйста!
Рубликов за сто.
А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый.
Тайная зависть к миру взрослых, которые знают то, чего ты не знаешь, и могут то, чего ты не можешь, конечно же, существовала у всех. Но редко у кого она так законсервировалась, с такой полнотой перешла в юность и зрелость. Застывший эгоцентризм Маяковского (отметим умиленное "шлялся, глазастый") существовал среди страхов и подозрений. Он мог чувствовать себя на высоте и в безопасности, только погружая все окружающее в грязь. Да, любовь доступна взрослым, но у них она - гадость и мерзость:
Нажрутся, а после, в ночной слепоте, вывалясь мясами в пухе и вате, сползутся друг на друге потеть, города содрогая скрипом кроватей.
Те же самые желания и страсти у него, у поэта,- достойны и трогательны и имеют красивые метонимические названия:
Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское...
Если прибавить сюда тягу к расчленениям, навязчивую символику замещений ("сплошное сердце, сплошные губы" или подряд, буквально в соседних строчках:
"как солдат бережет свою единственную ногу", "как собака... несет перееханную поездом лапу") и сверх прочего, уже с некоторой натяжкой, но тоже пригодное к применению, единственное упоминание в стихах об отце: "обольем керосином" - то получим в избытке все необходимое для успешной работы "венской делегации", как любил выражаться другой Владимир Владимирович...
Для себя же отметим в очередной раз - изначальный, неизбежный, последовательный характер подмен и замещений в поэтическом мире Маяковского. Здесь, в конечном счете, каждая строчка является не тем, за что себя выдает. Каждый раз приходится помимо стиха, а очень часто вопреки ему конструировать подлинный предмет и мотив. Дело же это хлопотное и ненадежное. Надо знать, когда написано, для чего, кому, почему и так далее, и кто же все это может знать? "Воспаленной губой припади и попей..." Попей, попробуй...
2 Есть такая пантомима у Марселя Марсо, очевидно, традиционная в этом жанре. Актер примеряет различные маски, снимает одну, надевает другую, и вдруг одна из них, самая неестественная, приходится ему настолько впору, что накрепко прирастает к лицу и никак не снимается. Он мучается, но ничего не может поделать, его усилия составляют жуткий контраст с парадным выражением, застывшим на маске-лице, и так он и умирает, со сведенными руками, с этой нелепой гримасой.
С самой ранней юности, или даже с детства, Маяковский конструирует себя как личность, непрерывно экспериментируя и проверяя результаты. Естественно, что выход на широкую публику, не абстрактную читательскую, а конкретную зрительскую, был ему абсолютно необходим. Он надевает и примеряет различные маски и вместо зеркала смотрится в зрительный зал. Лишь по некоторым переходящим признакам можно попытаться составить представление, что в них есть от него самого, от его подлинного лица. Лица же мы никогда не увидим и только по аналогии с другими людьми можем предполагать его существование.
Система масок, то грозных, то жалобных,- это и система его личности, и его поэтическая система. Его многоликость отмечалась всеми. "Маяковский обладал свойствами многих людей,- замечает К. Зелинский.- Кто он? Человек с падающей челюстью, роняющий насмешливые и презрительные слова? Кто он? Самоуверенный босс, безапелляционно отвешивающий суждения, отвечающий иронически, а то и просто грубо?.. Разным бывал Маяковский... Самое сильное впечатление производило его превращение из громкоголосого битюга, оратора-демагога... в ранимейшего и утонченнейшего человека... Таким чаще всего его знали женщины, которых он пугал своим напором".
Каким же все-таки его знали женщины, утонченнейшим - или пугавшим напором?
Думается, не столько напором пугал он женщин (многие сочли бы это за достоинство), а главным образом неестественностью, дурной, отчуждающей неожиданностью, резкой сменой настроений и построений. Как на вращающемся круге в театре: нажатие кнопки - и поле битвы с разбросанными там и сям трупами уплывает куда-то влево и вглубь, а перед нами - уютный домик рыбака. Однако какой уж там уют, после трупов...
И все же, как это часто бывает, чем пугал, тем и притягивал. И не только и не столько женщин.
Его оглушительное громыхание и снисходительное покровительство; его заметность в любой среде, театральность, зрелищность его облика; его, наконец, стойкая слава, менявшая лишь ярлыки и оттенки,- все это было источником тяги, которую испытали самые разные люди. Надо было иметь серьезное предубеждение, какую-то заведомо враждебную позицию или конкурирующий интерес, чтобы не попасть под его обаяние.
Внешняя неожиданность поступков и жестов, постоянное ожидание этой неожиданности, ну хотя бы реплики или каламбура,- играли здесь не последнюю роль. И, конечно, контрастность его поведения резко увеличивала цену и вес всех положительных проявлений. "Он к друзьям милел людскою ласкою, он к врагам вставал железа тверже". Параллель очевидна. О нем будут также писать с умилением, что он хорошо относился к друзьям, заботился о матери и о сестрах, любил детей и животных*. Любое нормальное человеческое движение, пусть представленное в микроскопических дозах, вырастет в решающую добродетель - по контрасту со всем его общедоступным обликом.
Все рассказы друзей о его повседневных достоинствах насыщены и исполнены ярких чувств, все примеры - убоги и смехотворны.
Так, доброта (в воспоминаниях Олеши и Катаева) иллюстрируется предложением денег в долг или вопросом о здоровье по телефону. Мощный интеллект (в пассажах Эренбурга) подтверждается зауряднейшими разговорами и уже известным нам ответом на записку: "Я не печка, не море, не чума..."
И это не только в поздних пересказах, так часто бывало и в жизни. Любой намек на доброжелательство со стороны главаря-демагога был лестен и вызывал благодарность. Любое живое слово из гипсовых уст воспринималось как подарок и откровение..
Просмотрим с десяток его фотографий, начиная от самых ранних и кончая последними. Мы увидим, как твердеют его черты, как все меньше остается в них человеческого, подвижного и мимолетного. Последовательный монтаж из портретов Маяковского - это леденящее душу зрелище. На наших глазах живое лицо подростка, с еще не оформившимся выражением, превращается в застывшую маску переростка. И вот уже от одного снимка к другому только чуть изменяется выражение губ да папироса перемещается из угла в угол...
- Древние Боги - Дмитрий Анатольевич Русинов - Героическая фантастика / Прочее / Прочие приключения
- Про Ленивую и Радивую - Автор Неизвестен -- Народные сказки - Детский фольклор / Сказка / Прочее
- Так не бывает. - Татьяна Хмельницкая - Прочее
- Моя Махидверан, или ребёнок от бывшего лжеца. - Наталина Белова - Прочее
- Босяк - Зинаида Гиппиус - Прочее
- Психические расстройства. Шизофрения, депрессия, аффективность, внушение, паранойя - Эйген Блейлер - Прочее / Психология
- Сильнодействующее лекарство - Артур Хейли - Прочее
- Историческая необходимость - Андрей Бобин - Прочее
- Двери - Людмила Георгиевна Головина - Детские приключения / Прочее
- Система. Осколок Силы - Salifander - Прочее / Повести / Фэнтези