Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся атмосфера приготовления к музыкальному действу, напряженная тишина и даже разноголосые звуки настраиваемых инструментов заранее рождали соответствующее настроение.
Первой исполнялась альт-рапсодия, опус 53, волнующая музыка, женские голоса, взывающие к самым сокровенным струнам души человека. Как может земной человек, обладающий обычными человеческими чертами, созидать такие небесные звуки, поднимающие к вершине небосвода, уносящие к далеким звездам, к мерцающим созвездиям? Ведь этот самый Брамс ел и пил, любил женщин, наверное, сердился и ругался, смеялся, бывало, маялся животом или зубной болью… Может быть, действительно правы те, кто утверждает, что истинное художественное произведение — это способ общения Бога с человеком? На этом концерте все исполняемые вещи волновали и трогали душу — и 54 опус, и 82, и особенно «Нанние», плач по умирающей, увядающей красоте, которая никогда не воскресает, неумолимо превращается в тлен, и только память остается о ней отблеском музыки, вечной поэзией.
Незнамов вышел в серебряную ночь и медленно пошел по Невскому проспекту, среди редеющей толпы гуляющих. Он еще был во власти музыки, чувств, навеянных волшебными звуками, внутренним слухом он еще внимал звучанию оркестра, голосам хора, и светлая тоска не таяла в его душе, тихо плача о невозвратной и навсегда ушедшей красоте. Он вспоминал свою жену, несколько счастливых лет, когда будущее казалось безмятежным и светлым, уже предопределенным ведущей силой советского общества — политикой партии большевиков. Он тогда беспредельно верил в нее, и, хотя видел вокруг себя, и прежде всего в среде районного партийного начальства, обилие проходимцев и жуликов, его вера в чистоту идеалов не знала колебаний. Он и не настаивал на вступлении в партию из ощущения собственной неполноценности для служения высоким целям. Он чувствовал, что его просто на это не хватит, тем более после смерти жены, когда он только и был занят своим, сыном… И еще — эта его тайна двойного существования, пусть хоть мысленное, но пребывание в другой жизни, которое резко противоречило ясным и непререкаемым основам материалистической философии. Новообращенных, как признавались ему только что принятые в партию, экзаменовали и пытали со всех сторон, вникая во все мелочи их внешнего и внутреннего поведения, и при малейшем сомнении соискатель лишался права вступления в партию, возможно даже и на всю оставшуюся жизнь. Незнамов как бы втянулся в скорлупу, в раковину собственной жизни, существуя без близких друзей, не женившись вторично, хотя несколько мимолетных, не оставивших ни малейшего следа связей у него случилось за эти годы. Ему было вполне достаточно служения газетному делу, которое он исполнял уже почти машинально, чтения книг, музыки и фантастических грез о той, второй жизни, живописных и немеркнущих сновидений, в которых он был другим человеком — писателем Юрием Гэмо.
По правой стороне Невского проспекта пронеслось несколько милицейских машин, раскалывая тишину летнего вечера. Еще издали, огибая круглое здание станции метро, Незнамов увидел, что гостиница оцеплена. Милиция, люди в камуфляжной форме плотно стояли и у Московского вокзала. Незнамова остановил милиционер:
— Сюда нельзя! Назад!
— Но я здесь живу, — сказал Незнамов и вытащил гостиничную визитку. — Вот документ!
— Проходите, не задерживаясь, в свой номер! — сурово произнес милицейский майор и проводил Незнамова до входа в гостиницу. Обычно довольно просторный и пустынный вестибюль был заполнен людьми в милицейской и камуфляжной форме. У многих с плеч свисали автоматы. В дальнем углу испуганной стайкой жались притихшие проститутки. Из бара в сопровождении врача вышел Зайкин. Он был заметно бледен, и его левая рука покоилась на перевязи.
— Что с вами? — крикнул издали Незнамов.
Зайкин как-то странно махнул рукой и покорно последовал за врачом.
— Вы здесь проживаете? — грозно спросил Незнамова уже другой милиционер. Проверив документы, он строго приказал: — Идите в свой номер и не выходите!
— Да что случилось? — попытался выяснить Незнамов, но милиционер грубо толкнул его к лифту.
Из сбивчивого рассказа дежурной по этажу Незнамов узнал, что в баре была перестрелка и кого-то там убили.
Унылая и мокрая зима на некоторое время вдруг усилилась морозами, и в холодные рассветы Гэмо просыпался от назойливого сновидения, где он видел себя газетным работником в Колосово. Живость и реальность грез не шла ни в какое сравнение с обычными снами, которые улетучивались, как табачный дым на свежем воздухе, и уже через несколько минут после пробуждения требовалось усилие, чтобы хотя бы схематически воссоздать сновидение. А эти со всеми подробностями преследовали его часами, порой целый день, выбивая из привычной житейской колеи, и, сидя в медленном трамвае, тащившемся через весь город, в полудреме он разговаривал с женой в Колосово, уходил на работу, неся с собой в потертом портфеле бутылку молока и два сваренных вкрутую яйца, играл с мальчиком — сыном. Он отчетливо видел эту тропинку в снегу, идущих след в след на работу людей в тусклом свете единственной лампочки на осветительном столбе на краю улицы…
Иногда Гэмо это нравилось, он с интересом, с любопытством вглядывался и даже на некоторое время вживался в иную свою жизнь, узнавая себя с другой стороны, поражаясь и удивляясь поступкам. Всю необычность происходящего он стал относить на счет существования какого-то иного, может быть, четвертого измерения, но иногда это становилось угрожающе реальным, он пугался и старался отогнать видения усилием воли, замещая их размышлениями о будущих рассказах, которые он теперь писал довольно быстро и рассылал по журналам. Журнал «Огонек» планировал выпустить весной сборник рассказов в своей «Библиотечке», работа над книгой в «Молодой гвардии» шла полным ходом, в Союзе писателей, в роскошном особняке, принадлежавшем одному из знатных семейств царской России, Шереметевым, Гэмо уже узнавали и даже пообещали помочь с жильем, когда будет готов новый писательский дом, который строился на Малой Посадской улице на Петроградской стороне. Гэмо даже как-то привез Валентину с сыном и, показав поднимающиеся за строительным забором стены, торжественно сказал:
— Скоро мы будем здесь жить!
В университетских коридорах было холодно, и в стылой аудитории с огромными окнами, выходящими на Неву, на Медный Всадник и золотой купол Исаакия, студенты кутались в теплую одежду, с тоской взирая на медленно разгорающийся день. Правда, света день ото дня становилось больше, но странно было: чем больше света, тем холоднее. Гэмо утешался тем, что в эту пору на его родине еще стоят крепчайшие морозы. Воспоминания о холоде еще больше остужали, и, дождавшись конца лекций, Гэмо, обычно вместе с Коравье, согревались водкой, влитой в пол-литровую кружку подогретого пива.
Гухуге уехал прошлым летом. Он впал в хандру, тосковал по родному Уназику и много пил. Врачи нашли у него туберкулез, и это страшно его обрадовало, потому что давало законное право прервать учебу и вернуться на родину. Получилось так, что Гэмо больше всего дружил с Коравье. С ним было интересно, он много знал, много читал, и, главное, хотя относился к литературным успехам своего земляка с долей скептицизма, однако снисходительно, чтобы не убить у друга стремления к творчеству.
— Иногда твои рассказы звучат как художественные иллюстрации к лозунгам, — говорил он, внимательно прочитав очередной рассказ. — Вот только не пойму: хорошо это или плохо?
Гэмо, однако, воспринимал такую оценку болезненно, хотя она противоречила сладким и восторженным статьям по поводу «появления нового таланта, убедительного доказательства верности ленинско-сталинской национальной политики», как писана газета «Правда». Редактор издательства «Молодая гвардия». Маргарита Далмагова, уверяла Гэмо, что он находится на вернейшем пути и именно так должен писать национальный чукотский писатель. Конечно, с одной стороны, ему было приятно все это и читать, и слышать, и он часто утешатся мыслью, что его герои, хотя нередко выглядят весьма приглаженными, все же как бы являются ориентирами для тех, кто идет вперед, к светлому будущему. Он сделал для себя парадоксальное открытие: такое писать много легче и проще, чем просто правду. А ведь, казалось бы, должно было быть наоборот: выдумывать труднее, чем отражать настоящее. Может быть, потому, что такая правда была неудобной для советской действительности? Не мог же он писать о судьбе своего деда Млеткына, расстрелянного как врага народа, как носителя чуждой идеологии? Невозможно даже представить на страницах белого листа долгие причитания бабушки Гивэвнэут, оплакивавшей своего мужа, безобразную сцену изъятия у старой шаманки Пээп знаков ее колдовского могущества. И совершенно неуместными были бы описания бесконечных пьянок русских работников исполкома и райкома партии большевиков, насиловавших девушек и даже школьниц старших классов. Каков был бы рассказ о русском судье Жигалеве, который, едва дождавшись, когда красавица Алиева, наполовину ингушка и наполовину эскимоска, закончила семилетку, тут же взял ее в жены на глазах изумленного Уэлена! Нет, то, что писал Гэмо — все было на самом деле, но все же… Была в тех рассказах какая-то червоточинка в самой интонации, нет, не ложь, а слишком уж бездумная восторженность. И не только это… Может быть, худшее — в бескомпромиссном отрицании всей прошлой жизни, отвержении всего, что было пережито и накоплено веками. В одном интервью Гэмо сказал: «Некоторые критики упрекают меня в том, что я пренебрегаю опытом нашего фольклора, традициями устного народного творчества. Требовать от меня, современного советского литератора, обогащенного опытом классической русской и советской литературы, такое, это все равно что требовать от современного астронома, чтобы он пользовался для исследования неба не современными высокоточными инструментами, а Галилеевой трубой». Иногда появлялось странное ощущение, что-то вроде стыда. Как стыдился он, когда напивались мать или отчим. Они несли всякий вздор, хвастались несуществующими достоинствами, особенно в приятии и познании новой жизни, старались говорить по-русски, пьяно коверкая слова, пытались петь русские песни, как бы полагая опьянение приобщением к новому образу жизни. В рассказах Гэмо никто не пил и не ругался, и он натужно старался вспоминать светлые черты жизни, оставшейся в Уэлене и служившей ему источником для его рассказов.
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Венецианские сумерки - Стивен Кэрролл - Современная проза
- Крик совы перед концом сезона - Вячеслав Щепоткин - Современная проза
- Книга смеха и забвения - Милан Кундера - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- Теплая вода под красным мостом - Ё. Хэмми - Современная проза
- Мартин-Плейс - Дональд Крик - Современная проза
- Жутко громко и запредельно близко - Джонатан Фоер - Современная проза
- Джоанна Аларика - Юрий Слепухин - Современная проза
- Бабло пожаловать! Или крик на суку - Виталий Вир - Современная проза