Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но трагическое в пределах исключительно лести редко всплывает наружу. Во-первых, драматический сценарий здесь сочиняется <и> направляется «баловнями фортуны», которые очень охотно ликуют и вовсе не желают огорчаться. Поэтому ежели и случаются, в течение представления, какие-нибудь умертвия, то они происходят за кулисами. Во-вторых, лесть вообще вынослива. Она долго терпит и до последних крайностей воздерживается от трагедий, ибо знает, что впереди у нее имеется всегда готовый трагический выход — вероломство. Только «баловни фортуны», то есть объекты лести, и направители представления этого не понимают и не предвидят. И это очень удобно, ибо если б они предвидели, то могли бы приготовиться и наслаждаться без конца. И тогда где же была бы справедливость? Но эта самая непредусмотрительность, давая меру глупости и ошалелости «баловней фортуны», служит объяснением, почему
Уж столько раз твердили миру,*Что лесть гнусна, вредна — и все не впрок…
Не впрок, потому что лесть сладка, а вероломство стоит где-то за горами. Во всяком случае, несомненно одно: что о льстецах писано много и бесплодно. О вероломстве же, как об язве, в известные исторические моменты точащей общество, писано до такой степени мало, что его даже почти не принимают в расчет. А его непременно надобно принимать в расчет, ибо без этого немыслимо общественное оздоровление.
Итак: трепетательная практика родит лесть, а лесть родит вероломство. Вот краткая генеалогия той нравственной смуты, которая от времени до времени омрачает страницы истории. Всему корень — трепет; за ним следует лесть, то есть изыскание способов, дабы и среди трепетательной практики можно было сказать: жив есмь и жива душа моя! За лестью, как неизбежное последствие и венец всего, — вероломство. Но главное все-таки — трепет, трепет и трепет. Это общий извечный враг; это сатанинское исчадие; это «отец лжи», на которого должны быть устремлены все взоры и к истреблению которого должны быть направлены все усилия. Так что, в сущности, и вся эта многоактная трагедия должна носить одно общее название: «Трепет».
Вероломство, как я уже сказал выше, составляет последнюю часть этой развратной трилогии. Вступая в область вероломства, мы, так сказать, видим себя в самом сердце трагедии. Тут все трагическое: и вещи и лица. Льстецы — мстители; «баловень фортуны» — жертва. И что всего ужаснее: жертва, не возбуждающая ни малейшей симпатии. Никто не умеет мстить так жестоко, как человек, воспитанный в школе трепета, и никто так бесследно не исчезает, как человек, который пользовался благоприятно сложившимися обстоятельствами, чтоб изливать из себя трепет. Это закон, который необходимо помнить. В сущности, и этот закон, и причина, его породившая, и последствия, из него вытекающие, — все это до того бесплодно и постыло, что самая мысль, стоящая на этой почве, представляется как бы постыдною. Но делать нечего, надобно в подобных случаях преодолеть себя и, несмотря на отвращение, сколь возможно чаще напоминать себе об этих постылостях; надо иметь в виду одну цель — необходимость упразднить трепет и преследовать ее без устали. Потому что, в противном случае, он иссушит почву истории.
Мы, русские, очень часто употребляем такие выражения, которые в благоустроенных странах уже давно вышли из употребления. И не потому там выражения эти не допускаются, чтобы они были грубы и неучтивы, но потому, что понятия, им соответствующие, давным-давно исчезли. Так, например, сплошь и рядом случается в нашем домашнем быту слышать: такой-то «выскочил», а следом за тем: такой-то «полетел»; или: такой-то «пролез», и потом — такой-то «шарахнулся». И это говорится в применении не к грибам или клопам, а в применении к так называемым «баловням фортуны».
В благоустроенных обществах нельзя ни «выскочить», ни «пролезть». Там всякое положение выработывается и заслуживается. Человек является на арену публичной деятельности с несомненными правами, и ежели найдется тьма людей, которым не сочувственны руководящие начала его деятельности, то все-таки никому не придет в голову спросить его: откуда ты пришел? Пришел — значит, завоевал, заработал свое право прийти. Поэтому же там и «шарахнуться» и «полететь» нельзя, а можно только оказаться не на высоте вновь возникших в обществе требований и вследствие этого быть поставленным в необходимость уступить место другому, более соответствующему этим требованиям. Но ежели нельзя выскочить и пролезть, то, стало быть, нет основания для возникновения касты завистников и льстецов; ежели возможно уйти с публичной арены (на время или навсегда) без участия шараханья и летанья, то, значит, нет надобности ни в подсиживаниях, ни в вероломствах, ни в ругательствах, обыкновенно посылаемых вдогонку. Процесс обновления производится спокойно, правильно, без сюрпризов. Самое выражение «баловень фортуны» в благоустроенных обществах имеет совсем иной смысл. А именно, оно означает человека, счастливо одаренного природою, но никак не счастливого прохвоста.
Исключения из этого правила бывают*, но редко и обыкновенно мотивируются очень сложным сцеплением всевозможных горьких недоразумений, в числе которых главное место занимает фаталистическое омрачение общественного сознания, вследствие чего страна временно превращается из благоустроенной в неблагоустроенную. Так, например, о Наполеоне III можно было сказать, что он «пролез» и потом «шарахнулся».
Во всяком случае, нельзя похвалить то общество, в котором слова «пролезть» и «шарахнуться» составляют как бы принадлежность обыденного разговорного языка и в котором понятия, соединенные с этим выражением, являются понятиями нормальными, никого не удивляющими. В подобных обществах и самое выражение «баловень фортуны» становится равносильным выражению «непомнящий родства», хотя громадное большинство и не подозревает этой равносильности. А необходимо, чтоб это было хотя до известной степени понято и усвоено, потому что, в противном случае, скоро сделается совсем неопрятно жить. Я очень хорошо понимаю, что нельзя изгнать из сердец целую систему глубоко укоренившихся привычек и представлений; но ежели из сердец нельзя изгнать, то можно хоть на язык быть воздержнее. Не все урчания встревоженного желудка предъявлять, но некоторые оставлять и для домашнего потребления.
Что такое «непомнящий родства»? — Это человек, который на все вопросы о своем далеком и близком прошлом одинаково отвечает: не знаю, не помню. — Где ты родился? — не помню. — Кто твой отец? — не знаю. — Как же ты жил? — где день, где ночь, как придется. — Где же ты, наконец, вчерашнюю ночь ночевал? — в стогу. Явление это первоначально завещано было нам той стариной, которая еще помнила выражение: «страна наша велика и обильна»*, и когда вследствие княжеских усобиц, а потом татарского меча приходилось искать «вольных кормов» на окраинах. В то время еще «вольные кормы» существовали. Потом это же явление усердно поддерживалось крепостным правом. Не знаю, существует ли оно теперь, но в пору моей молодости оно процветало во всей силе. Я помню еще ребенком, с каким страхом папенька и маменька выслушивали доклад о том, что там-то во́ ржи заметили «человека», и как принимались меры, чтоб этого «человека» не раздразнить, а как-нибудь или спровадить, или вероломным образом сцапать. Я помню также великое множество этих людей, оканчивающих свои скитания в острогах, и помню даже, что от них никакой «правды» не добивались, а только производили так называемый формальный сыск. Публиковали во всех губернских ведомостях, с объявлением «примет», подобно тому, как публиковали о пойманных лошадях. И затем, по окончании сыскных сроков, — в Сибирь.
Вот именно все это невольно приходит мне на мысль, когда я думаю о наших «баловнях фортуны». Все мне кажется, что если ему предложить серьезно вопрос: где ты вчерашнюю ночь ночевал? — то он непременно должен ответить: в стогу! Если же он ответит иначе, если скажет, что ночевал в своей квартире, то это будет наглая ложь.
А ежели он ночевал в стогу, ежели он на все вопросы о своем прошлом ничего не может ответить, кроме: где ночь, где день, — то какие же могут быть его требования от жизни? У него нет даже смутного представления об отечестве, а следовательно, не может быть и ни малейшего участия к его судьбам. У него нет ни присных, ни друзей, ни единомышленников, а следовательно, не может быть и идеи о каких-либо узах, связующих между собой людей. У него, наконец, нет вчерашнего дня, а следовательно, не может быть и уроков, завещанных прошлым. В прошедшем он помнит только стог, в котором его изловили за несколько часов перед тем и вместо того, чтоб поступить по всей строгости законов, одели в виссон и посадили под образа. В настоящем ему представляется только пирог, который чудесным образом очутился перед ним. Что же касается до будущего, то и в этом отношении ему доступно только [смутное] опасение, как бы не лишиться этого пирога. Я говорю: смутное опасение, потому что даже в этом смысле он настолько чужд всего человеческого, что не может себе с ясностью определить, откуда и в какой мере угрожает ему беда.
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Последний суд - Вадим Шефнер - Русская классическая проза
- Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Русская классическая проза
- Петровна и Сережа - Александр Найденов - Русская классическая проза
- Рыбалка - Марина Петровна Крумина - Русская классическая проза
- Ковчег-Питер - Вадим Шамшурин - Русская классическая проза
- Ученица начального училища - Николай Лейкин - Русская классическая проза