Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но хватит обобщений. Найдутся люди, которые скажут: «Все это психология, и Вы должны спросить у психолога, правильно ли все, что Вы утверждаете». Но я здесь не говорю о психологии и не нуждаюсь в помощи психологов. Для меня психология, занимающаяся подобными вопросами, — псевдонаука. Я говорю об истории.
Применяя все вышесказанное к поставленной нами проблеме, я счел бы возможным подчеркнуть связь двух фактов, фактов, хорошо известных и рассматривавшихся до сих пор изолированно. Один из них — кельтское возрождение, второй — второсортность романизованного британского искусства. Эта второсортность, как я ее обозначил, давно уже была хорошо известна. Однако мое изучение этого искусства привело к неожиданному результату: я лишил его единственно ценного произведения, ему приписываемого. Признанным шедевром этого искусства была Горгона из Бата. Ученые до меня тщетно пытались связать эту скульптуру с «классическими» прототипами. Мне удалось доказать, что художник, создавший эту скульптуру, вдохновлялся не «классическими», а кельтскими идеалами. Одновременно я предположил, что ее создателем, по-видимому, был не британец, а кельт.
Отсюда следовало: чем меньших успехов достигли британцы в романизованном искусстве (учитывая обязательно при этом выдающиеся их успехи в искусстве кельтского стиля и резкую противоположность между символическим и, несомненно, магическим характером кельтского искусства и натуралистическим и просто развлекательным характером искусства Римской империи), тем с большей вероятностью они лелеяли память о собственных художественных традициях. Сами же эти традиции никогда полностью не исчезали из памяти подрастающих поколений.
Эту идею я сформулировал в главе по искусству в оксфордской «Истории Англии», главе, которую я бы охотно признал своим единственным вкладом в историю римской Британии, лучшим образцом, оставленным мною потомству, как решать дискуссионные проблемы исторической науки, не опираясь на новые данные, а только пересматривая методологические принципы их анализа. Она могла бы также служить иллюстрацией того, что я назвал rapprochement между философией и историей с точки зрения последней.
Эти книги суммируют результаты огромного числа исследований, многие из которых детально описаны мною приблизительно в сотне статей и брошюр, большинство из которых было опубликовано мною между 1920 и 1930 г. Но основные результаты, полученные в ходе моих исследований римской Британии, нашли свое отражение в Своде латинских надписей. Хаверфилд незадолго до своей кончины решил опубликовать новый свод всех латинских надписей (исключая те, которые появились у нас в новое время из-за границы) в Британии. И, считая при этом необходимым, чтобы каждую надпись сопровождало ее факсимильное воспроизведение (у него не было ни малейших иллюзий относительно ценности фотографических воспроизведений в работе подобного типа), он предложил мне воспроизвести их от руки. После его смерти я решил продолжить эту работу и начиная с 1920 г. потратил немало времени, ежегодно путешествуя по стране и срисовывая латинские надписи.
Детальное знание предмета, приобретенное мною, и новые расшифровки надписей, многие из которых прочесть чрезвычайно трудно, оказались неоценимыми для меня. Но надписи сами по себе не очень пригодились для моих романо-британских исследований. Использование эпиграфического материала — великолепное упражнение для историка, начинающего освобождаться от тенет компилятивного мышления. Между прочим, здесь и кроется причина того, почему эпиграфика столь удивительно расцвела в конце девятнадцатого столетия. Но историк, работающий с надписями, никогда не может мыслить полностью в бэконовском духе. В качестве документов надписи говорят вам меньше, чем литературные тексты, в качестве же остатков прошлого они менее информативны, чем археологический материал в узком смысле слова. А о том, что меня особенно интересовало, они едва ли вообще что-нибудь говорили. Я чувствовал поэтому, что своей работой над римско-британскими надписями я скорее сооружаю памятник прошлому, великим духам Моммзена и Хаверфилда, чем кую оружие на будущее.
XII. Теория и практика
В предыдущих главах я попытался рассказать о ранних этапах моей работы, направленной на сближение философии и истории. Но меня также занимало сближение теории и практики. Мои первоначальные усилия в этом направлении были продиктованы каким-то внутренним голосом, требовавшим, чтобы я противостоял моральному разложению, к которому вела «реалистическая» догма о том, что философия морали исследует свой предмет чисто теоретически и никак на него не влияет.
Истиной для меня было учение, прямо противоположное этой догме, причем такой истиной, которая должна быть усвоена каждым человеком, если он, действуя как моральное существо в широком смысле этого слова, хочет быть внутренне честным и вместе с тем добиваться успеха. Действуя в сфере морали, политики или экономики, человек окружен не миром «суровых фактов», недоступных влиянию его мысли; напротив, он живет в мире мыслей. Если вы измените моральные, политические и экономические «теории», принятые в данном обществе, то вы измените и характер мира, в котором он живет. Если же вам удастся изменить его собственные «теории», то вы измените и его отношение к этому миру. В том и другом случае вы измените способы его действий.
«Реалистическую» попытку отрицать все это можно было бы, конечно, как-то оправдать, если бы удалось провести резкую грань между философским и историческим мышлением. Можно было бы признать, что формы поведения человека в качестве морального, политического, экономического деятеля не зависят от того, какой ему представляется ситуация, в которой он оказывается. Если знание фактов, составляющих определенную ситуацию, называется историческим знанием, то оно необходимо для действия. Но это еще не доказывало бы, что философское мышление, которое должно иметь дело с вневременными «универсалиями», не нужно.
Коль скоро для меня стало ясно, что «реализм» совершенно чужд природе исторического процесса, аргументы такого рода потеряли в моих глазах всякую ценность. Антиисторичность «реализма» заставляет смотреть с подозрением на любой «реалистический» аргумент, основанный на разграничении между историей и философией, или «фактами» и «теориями», или же «индивидуальным» (иногда «реалисты» ошибочно называют его «частным») и «всеобщим». Поэтому сразу же после войны я стал детальным образом пересматривать общеизвестные постулаты и проблемы философии морали, включив в нее и теорию экономики и политики, равно как и теорию нравов в узком смысле слова. Я делал это, руководствуясь принципами, которые теперь направляли всю мою работу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Анна Болейн. Принадлежащая палачу - Белла Мун - Биографии и Мемуары
- Дискуссии о сталинизме и настроениях населения в период блокады Ленинграда - Николай Ломагин - Биографии и Мемуары
- Маленков. Третий вождь Страны Советов - Рудольф Баландин - Биографии и Мемуары
- Победивший судьбу. Виталий Абалаков и его команда. - Владимир Кизель - Биографии и Мемуары
- Джон Мейнард Кейнс и судьба европейского интеллектуализма - Вячеслав Шестаков - Биографии и Мемуары
- Сталин. Вспоминаем вместе - Николай Стариков - Биографии и Мемуары
- «АрктидА». 20 лет. Академический метал без цензуры - Генер Марго - Биографии и Мемуары
- Нестор Махно, анархист и вождь в воспоминаниях и документах - Александр Андреев - Биографии и Мемуары
- Зеркало моей души.Том 1.Хорошо в стране советской жить... - Николай Левашов - Биографии и Мемуары