Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я огляделся. В комнате не было ничего бьющего в глаза. Красивые, скромные вещи, изысканная и простая мебель, восточные ткани, которые, казалось, попали сюда не из магазина, а из гарема; и прямо напротив меня – женский портрет. Это был поясной портрет: голова, бюст и руки, державшие книгу. Женщина была без шляпы, причесана на прямой пробор и улыбалась немного грустно. Потому ли, что на ней не было шляпы, потому ли, что ее поза производила впечатление полной естественности, но только никогда портрет женщины не казался мне так на месте, так у себя дома, как этот портрет в этой комнате. Почти во всех женских портретах, какие я знаю, чувствуется нарочитость: либо дама является в парадном туалете, причесанная к лицу и явно помнит, что она позирует, во-первых, перед художником, а во-вторых, перед всеми, кто будет смотреть на портрет; либо она принимает непринужденную позу в тщательно выбранном домашнем туалете.
Иные изображены стоя, в величественной позе, во всей своей красоте, с надменным выражением лица, какое вряд ли они долго сохраняют в обыденной жизни. Другие жеманятся на неподвижном холсте; и на каждом портрете какая-нибудь мелочь – цветок или драгоценность, складка платья или складка губ, – несомненно, прибавлена художником для эффекта. Надета ли на голову шляпка, наброшено ли кружево, оставлены ли волосы непокрытыми, но вы всегда угадываете в портрете что-то искусственное. Что именно, не отдаешь себе отчета, потому что никогда не знал оригинала, но это чувствуется. Кажется, будто женщина пришла с визитом к каким-то людям, которым она хочет показать себя в самом выгодном свете, и любая ее поза, скромная ли, величавая ли, всегда заучена.
Что же сказать об этой женщине? Она была дома и одна. Да, она была одна, потому что улыбалась так, как можно улыбаться, только думая в одиночестве о чем-нибудь грустном и приятном; на кого смотрят, тот не может так улыбаться. Она была настолько одна и настолько дома, что во всей этой большой гостиной я не замечал ничего, решительно ничего, кроме нее. Она была здесь одна, все заполняла собой, всему придавала уют; сюда могло бы войти сколько угодно людей, и эти люди могли бы разговаривать, смеяться, даже петь, но она всегда оставалась бы одна со своей одинокой улыбкой и одна оживляла бы комнату своим неизменным взглядом.
Он был тоже совершенно необычен, этот взгляд. Ласкающий и неподвижный, он останавливался на мне, не видя меня. Все портреты знают, что на них смотрят, и все они отвечают глазами, и глаза их видят, думают, неотрывно следят за нами, пока мы не выйдем из комнаты, где они живут.
Эта женщина не видела меня, не видела ничего, хотя взгляд ее покоился прямо на мне. Я вспомнил поразительный стих Бодлера[99]:
Влекущий твой, как у портрета, взор…
Эти изображенные художником глаза, которые когда-то жили, а может быть, живут и сейчас, в самом деле неотразимо влекли к себе, наполняли меня неизведанной доселе странной и властной тревогой. О, какое бесконечное обаяние, нежное и ласковое, как мимолетный ветерок, пленительное, как небеса, утопающие в лиловых, розовых и синих сумерках и немного печальные, как идущая за ними ночь, исходило от этого темного портрета и от этих непроницаемых глаз! Созданные несколькими мазками кисти, эти глаза скрывали тайну того, что кажется существующим и не существует, того, что может промелькнуть во взгляде женщины, того, что зарождает в нас любовь.
Дверь открылась. Вошел г-н Мильяль. Он извинился, что опоздал. Я извинился, что пришел слишком рано. Потом я сказал:
– Не будет ли нескромностью спросить вас, кто эта женщина?
Он ответил:
– Это моя мать. Она умерла очень молодою.
Тогда я понял, откуда оно, такое необъяснимое обаяние этого человека.
Приключения Вальтера Шнаффса
Роберу Пеншону.
С той минуты как Вальтер Шнаффс вступил в пределы Франции в рядах армии завоевателей, он почитал себя несчастнейшим из смертных. Он был толст, ходил с трудом, страдал одышкой, и у него страшно болели ноги, плоские и очень жирные. Кроме того, по натуре он был миролюбив, приветлив, ни в какой мере не воинственен и не кровожаден, у него было четверо детей, которых он обожал, и молодая белокурая жена, ласки, заботы и поцелуи которой он отчаянно оплакивал каждый вечер. Он любил вставать поздно, а укладываться спозаранку, не спеша есть вкусные вещи и сидеть за кружкой пива в пивных. Кроме того, он был уверен в том, что все приятные стороны жизни исчезнут вместе с нею, и таил в сердце своем ужасную – инстинктивную и в то же время сознательную – ненависть к пушкам, ружьям, револьверам, саблям, а в особенности к штыкам, так как чувствовал себя неспособным с достаточным проворством действовать этим стремительным оружием, чтобы защищать свой толстый живот.
Ночью, завернувшись в шинель и лежа на земле рядом с храпевшими товарищами, он подолгу раздумывал о близких, оставшихся на родине, и об опасностях, которыми был усеян его путь. Если его убьют, что станется с малютками? Кто их будет кормить и воспитывать? Да и теперь-то они не богаты, несмотря на долги, сделанные им перед отъездом, чтобы оставить родным хоть немного денег. И Вальтер Шнаффс плакал не раз.
В начале каждого сражения он чувствовал такую слабость в ногах, что готов был упасть, если бы только не помнил, что вся армия пройдет по его телу. От свиста пуль поднимался дыбом каждый волосок на его голове.
Целый месяцы жил он так, в страхе и тоске.
Армейский корпус, в котором он служил, продвигался к Нормандии, и вот однажды он был послан на рекогносцировку с небольшим отрядом, которому надлежало только обследовать часть местности и затем отступить. Все кругом, казалось, было спокойно; ничто не указывало на возможность подготовленного отпора.
Пруссаки не спеша спускались в маленькую долину, прорезанную глубокими оврагами, как вдруг жестокая пальба, свалив сразу человек двадцать, заставила их остановиться, и отряд вольных стрелков, внезапно выскочив из маленького, величиною чуть ли не с ладонь, леска, сомкнув штыки, бросился вперед.
Вальтер Шнаффс сначала не двинулся с места: он был так поражен и растерян, что и не думал бежать. Затем им овладело безумное желание обратиться в бегство, но он тотчас же вспомнил, что бегает, как черепаха, в сравнении с сухопарыми французами, бежавшими вприпрыжку, словно стадо коз. Тогда, увидев шагах в шести от себя широкий ров, заросший мелким кустарником с сухими листьями, он прыгнул туда, подумав даже о ею глубине, как прыгают с моста в реку.
Он пролетел, как стрела, сквозь толстый слой ползучих растений и острых колючек, исцарапавших ему лицо и руки, и тяжело плюхнулся задом на каменистое дно.
Подняв тотчас глаза, он увидел небо сквозь пробитое им отверстие. Это предательское отверстие могло его выдать, и он с предосторожностью пополз на четвереньках по дну ямы, под прикрытием сплетавшихся между собой ветвей, передвигаясь как можно быстрее и удаляясь от места сражения. Затем он остановился и снова сел, притаясь, как заяц, в высокой сухой траве.
В течение некоторого времени он еще слышал выстрелы, крики и стоны. Потом шум битвы стал слабеть и наконец совсем стих. Все снова погрузилось в молчание.
Вдруг возле него что-то зашевелилось. Он вскочил в ужасном испуге. То была маленькая птичка; опустившись на ветку, она шевельнула сухие листья. Почти целый час после этого сердце Вальтера Шнаффса билось сильно и учащенно.
Наступила ночь, наполняя ров темнотою. Солдат принялся размышлять. Что ему делать? Что с ним будет? Догнать армию?… Но как это сделать? По какой дороге? И ему придется начать сызнова эту безобразную жизнь, полную тоски, страха, усталости и страданий, которую он вел с начала войны! Нет! Он больше не чувствовал в себе мужества для этого! У него больше не хватило бы силы переносить мучительные переходы и ежеминутно становится лицом к лицу с опасностью.
Но что же делать? Не может же он оставаться в этом овраге и прятаться тут до окончания войны? Конечно, нет. Если б можно было обойтись без пищи, эта перспектива не очень смутила бы его; но ведь есть было нужно, и притом ежедневно.
Таким образом, он очутился совершенно один, вооруженный и в мундире, на неприятельской территории, вдали от товарищей, которые могли бы его защитить. Озноб пробегал по его телу.
Вдруг он подумал: «Хорошо бы попасть в плен!» И сердце его замерло от желания, сильного, беспредельного желания сделаться французским пленником. Сдаться в плен! Ведь это значило быть спасенным, сытым, иметь верный приют, защищенный от ядер и сабель, в отличной, хорошо охраняемой тюрьме. Стать пленником! Какая сладкая мечта!
И решение его сложилось немедленно:
«Пойду и сдамся в плен!»
Он поднялся, намереваясь осуществить свой план, не медля ни минуты. Но не мог двинуться с места, осажденный вдруг целым роем досадливых мыслей и новых ужасов.
Где объявит он себя пленным? При каких обстоятельствах? И страшные образы, образы смерти, быстро пробегали в его мозгу.
- Сестра Грибуйля - Софья Сегюр - Литература 19 века
- Шарль Демайи - Жюль Гонкур - Литература 19 века
- Стихотворения - Николай Берг - Литература 19 века
- Без талисмана - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века
- Дума русского во второй половине 1856 года - Петр Валуев - Литература 19 века
- Ведьма - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века
- Тайна Оли - Иероним Ясинский - Литература 19 века
- Победители - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века
- Русский человек на rendez-vous (статья) - Николай Чернышевский - Литература 19 века
- Простая жизнь - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века