Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо, почему же она тогда не уезжает?
Ну, она давно бы уехала, куда угодно, в Израиль или в Америку, все равно, но у мужа секретность, они уже дважды подавали, без толку, хотя скоро будет пять лет как он ушел из своего проклятого ящика. Он физик, не хотят его выпускать, да он, если честно, не очень-то и рвется, ему все равно где работать, лишь бы работа была, на остальное он внимания не обращает. Кроме своей работы, ничего не видит и знать не хочет, есть такие люди, но ведь это вовсе не значит, что того, что ты не видишь и не знаешь, нет на самом деле... А может, это его русские корни говорят, он ведь половинка. Только после всего, что с ним здесь делали, как его мучили, и когда он в ящике работал, и когда решил уйти, после этого невозможно оставаться... Иногда она перестает его понимать, а иногда ей его просто жалко, очень... Ой, сказала Таня, упираясь рукой в стол, я, кажется, совсем пьяная, может, пойдем подышим?
Мы проскользнули в чуть приоткрытую балконную дверь, откуда вливался в прокуренную насквозь комнату холодный апрельский воздух. Ух ты, прохладно, сказала Таня, зябко передергивая плечами и напряженно глядя в темноту, только внизу слегка прореженную фонарями. С Москвой жалко будет расставаться, она это поняла, как бы ни было, а столько всего здесь прожито. В том-то и беда, что хорошее - оно как бы само по себе, независимо от того, что все равно плохо, в глобальном смысле. И потом, его на полочку не поставишь, оно тоже растекается, это хорошее, утекает вместе с людьми. Знаешь, - она дотронулась до моей руки, - мне, правда, иногда кажется, что никого не будет, даже сон приснился, как будто я иду по улице, а вокруг мертвые темные окна, абсолютно безжизненные, словно сбросили нейтронную бомбу, ни одной живой души! Такая тоска - ужас!..
Шум из комнаты доносился глухо, дверь изнутри прикрыли, чтобы не сквозило, и я вдруг почувствовал, что нас с Таней отнесло куда-то в сторону, в ночь, мы с ней выпали случайно из общего времени и пространства, которое худо-бедно, но грело. Мы пытались сохранить, сберечь это тепло, Таня подтягивала ворот свитера к подбородку, я засовывал руки поглубже в карманы брюк, но весенний пронзительный ветерок все равно пронимал, до дрожи.
Я ведь не сионистка, сказала Таня, по мне, человек должен жить там, где ему хочется и где ему хорошо, но один урок в своей жизни она запомнила навсегда, отцовский. Классе во втором было, какая-то сволочь во дворе обозвала ее жидовкой. Дома ее, расстроенную и обиженную, естественно, стали расспрашивать, она и сказала. А ты знаешь, кто такие жиды, спросил отец. Как же, конечно, знает, грязные такие, страшные, противные! С ними никто не дружит. Ну, удивился отец, тогда должен тебя огорчить, ты действительно жидовка, то есть еврейка. Как и я, и мама твоя, и деды с бабками... Когда-то всех евреев в России называли жидами. Видимо, что-то такое появилось в ее лице. протестующее, что заставило отца вдруг рассвирепеть. Если не нравится, можешь уходить, сказал отец, уходи! Она и ушла. Бродила где-то до ночи, вся слезами изошла, зубами скрипела на судьбу, которая так ей удружила, а потом вернулась и сказала, что согласна. Смирилась. А может, наоборот, гордость взыграла. Раз так, значит, пусть так и будет.
Глаза ее мерцали совсем близко, и мне неожиданно захотелось ее, озябшую, обнять. Мы были с ней, можно сказать, товарищи по несчастью: со мной в детстве было нечто похожее, о чем, если честно, не хотелось вспоминать. Стыдно становилось. Конечно, с мальца-несмышленыша какой спрос, а все равно стыдно. На всю жизнь комплекс. Рубец. Как угодно. И то, что она мне так доверчиво поведала, пережила почти то же самое, вызвало во мне волну теплого, едва ли не родственного чувства.
Мы с ней были одним мирром мазаны. Мы были как брат и сестра, которым нечего скрывать друг от друга. Было облегчением рассказать ей - о шоке, о попытках забыть, о переживаниях...
Многие прошли через это, поежилась Таня. Не помнить, конечно, легче, но на самом деле это только еще одно унижение, вот и все. Стремление забыть. Унижение, которое принимаешь как должное. Как будто так и надо. И всякий раз внутри что-то сжимается от страха оскорбления, от косого взгляда, от интонации даже. Может, сама себе все выдумываешь, ну и что? Вообще с этим трудно жить: непонятно почему. За что? Как с горбом. Однако ж вот умудряемся. Делаем вид, что все нормально. Вцепились в кусок пространства и держимся, будто здесь свет клином сошелся. А зачем? Все равно не будет хорошо, я это твердо поняла. Может, и там не будет, но здесь не будет точно. Она тряхнула волосами. Ладно, пошли выпьем, а то я что-то совсем продрогла, - и взяла меня за руку. Как в детстве. Холодной узкой ладошкой.
Как нас прибило неожиданно друг к другу, так мы и были рядом весь тот прощальный вечер, не разлучаясь, можно сказать, ни на минуту. В Тане словно что-то горело, остывало, потом снова вспыхивало, да, в этой худенькой, хрупкой девочке-женщине горел огонь, о который немудрено обжечься.
И я вдруг тоже ощутил, что она права, что мы - последние, хотя вокруг были еще люди, друзья, знакомые и незнакомые, евреи и неевреи, мы выпивали и о чем-то разговаривали, даже смеялись, когда кто-нибудь удачно острил или рассказывал забавный анекдот, или начинал спорить о политике, а то вдруг вспоминали литературу - совсем как в старые добрые (даже если не очень добрые) времена, но это уже не имело значения. Это было как забытье, как мираж в пустыне.
Еще Леня, наш старый приятель, ходил возле, мы с ним чокались и тоже о чем-то разговаривали, с ним и его русской женой Риммой, но это опять же не имело особого значения, как будто их уже не было, и пили мы все равно как на поминках - неведомо только, по нему ли, который завтра исчезнет, растворится в пространстве вместе со своей семьей, то ли по себе, поскольку наше будущее оставалось вместе с нами и было таким же непредсказуемым.
Мы с Таней оставались, тогда как Леня П. с женой и детьми отъезжал, а многие уже давно уехали, убыли, и только редкие письма прорывались к нам; отвечая же, нельзя было быть уверенным, что твое письмо дойдет, что оно не будет распечатано, прочитано и подшито к делу, если, конечно, не будет просто с пренебрежением выброшено в плетеную канцелярскую картинку и потом гореть синим пламенем. Но дело все-таки было вероятнее, такая простенькая папочка вроде картонного скоросшивателя, который можно купить почти в любом писчебумажном магазине, и на ней надпись большими черными буквами - "ДЕЛО", а пониже фамилия-имя-отчество, год рождения, естественно - национальность, ну и что там еще полагается... Мы были почти уверены, что на каждого из нас заведено, по той или иной причине...
Уже прощаясь окончательно с Леней и Риммой, у порога, Таня вдруг разрыдалась и долго не могла успокоиться, в промежутках между всхлипами словно уговаривая сама себя: ничего, все будет хорошо, все будет нормально, она уверена, у них, у Риммы с Леней и у их детей все будет прекрасно, а это так приятно, что хоть у кого-то хорошо, это такая редкость, и у них будет настоящая свобода, они не будут ничего бояться, у них не будет постоянно вертеться в мозгу, что в один роковой день к ним придут, а плачет она просто потому, что когда еще теперь предстоит свидеться, ничего, она будет молиться за них... И по-девчоночьи вытирала кулаками слезы.
Это ужасно, ужасно, сказала Таня, когда мы уже вышли на улицу, в ветреную апрельскую ночь, стоит совершиться какому-нибудь событию в моей жизни, как оно сразу превращается для меня в прошлое. Как бы сразу отпадает, закругляется в себе, окаменевает. Это, правда, ужасно! Поэтому мне нужны живые, здесь, рядом, чтобы можно было позвонить или зайти, когда захочется... Вот простились с Леней и все, его больше нет, то есть он где-то будет, но уже не для меня, в другом измерении... Так не должно быть, не должно... Иногда меня охватывает отчаяние - все самое лучшее исчезает, а я ничего не могу сделать. Я как будто заперта в клетке вместе с близкими.
Ну, это временное, утешил я ее, все еще разрешится...
На это временное может уйти целая жизнь, возразила Таня, а люди будут исчезать и исчезать. В этой стране всегда исчезали люди, так или эдак. Раньше их отправляли в лагеря или просто убивали. Ее дедушка сидел почти двенадцать лет, а дядя не вернулся оттуда. Они не были революционерами. Дедушка был химик, а дядя - журналист. Ей кажется, что здесь вообще когда-нибудь не останется людей, ни евреев, ни русских, никого...
Мы шли по пустынной ночной московской улице - ни машин, ни пешеходов, хотя, кажется, было не так уж поздно - около часа ночи. Лишь однажды промелькнул зеленый огонек такси, но я даже не успел поднять руку, так быстро он про-несся.
Неожиданно Таня остановилась и, опустив голову, тихо спросила - то ли меня. то ли сама себя: неужели мы больше никогда не увидимся? Она имела в виду, я понял, не Леню П. и его жену Римму, а нас с ней, меня и себя. Неужели мы с ней больше не увидимся? - с такой искренней, глубокой мукой, с такой печалью, что я сделал полшага ей навстречу, те самые полшага, которые разделяли нас. Преграды не было.
- Укрощение тигра в Париже - Эдуард Вениаминович Лимонов - Русская классическая проза
- Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Русская классическая проза
- Друзья и встречи - Виктор Шкловский - Русская классическая проза
- Сладкий остров (Рассказы) - Александр Яшин - Русская классическая проза
- Смотри в корень! - Козьма Прутков - Русская классическая проза
- Лярва - Варвара Сергеевна Волавонок - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Сладкий воздух - Асар Эппель - Русская классическая проза
- Сцена и жизнь - Николай Гейнце - Русская классическая проза
- Текстобрь #1 - Елена Редькина - Периодические издания / Русская классическая проза
- Миндаль - Вон Пхён Сон - Русская классическая проза