Шрифт:
Интервал:
Закладка:
34
Как уже было сказано, мой нос — палка о двух концах. Перед зеркалом я его ненавидел, но, оказавшись посреди своего башмачного войска, я блаженствовал, перелетая от одного облака аромата к другому, от одной красавицы к другой, от одной добычи к другой: то подвязка, то резко взмывший вверх шов чулка, то стройная ляжка, то фиолетовые вены, то грязновато-белое обвислое мясо на слоновьих ногах-колоннах с теряющимися в полумраке капителями, затянутое в плотные, поддерживающие чулки. Я с восторгом созерцал покрытые золотистым пушком икры, кокетливые носочки, игриво — задорные юбочки и, конечно, прежде всего эти удивительные черные шелковые чулки, которые так нежно затушевывают стройную женскую ножку, оставляя лишь смутно — матовое мерцание кожи — намек на снежную белизну в пугающей и манящей полумгле юбки-шатра, в святая святых по ту сторону границы чулка.
Без носа не было бы крыльев, говорил я сам себе. И постепенно приучил себя смотреть в зеркало без отвращения и ненависти. Id est, оба лица-то, что в зеркале, и мое собственное — начали привыкать друг к другу, они научились спокойно смотреть друг другу в глаза. Опасение, что у меня, как и у дядюшки, тоже может образоваться лысина на затылке, к счастью, оказалось напрасным: мой затылок по-прежнему был покрыт волосами. Как я убедился в этом? С помощью зеркальца, как же еще? И, вовсе не из желания показаться лучше, чем был тогда, а объективности ради, я все же хотел бы подчеркнуть, что стащил злополучное зеркальце из несессера фройляйн Штарк с честнейшими намерениями: обследовать свой затылок. Да, намерения были самые что ни на есть безобидные, я готов в этом поклясться, но должен прибавить: это зеркальце — коварная вещица! Когда я, зажав его в вытянутой руке, стал поворачивать таким образом, чтобы разглядеть в большом зеркале на стене отражение своего затылка, я с удивлением обнаружил, насколько легко его спрятать в ладони. Bref: при изучении своего затылка в ванной комнате глубокой ночью я вдруг случайно увидел в зеркальце ценный инструмент, открывавший мне путь под юбки, а значит, и к разгадке прекрасной, волнующей тайны, которую они в себе таили.
Однако вернемся к носу, вернее, к его двойственной природе.
С тех пор как обострился мой нюх, обострилось и мое мышление. Правда, оно, к сожалению, тоже оказалось палкой о двух концах.
Итак, я стал думать.
И то ли оттого, что меня смущали строгие взоры фройляйн Штарк, то ли из страха перед дядюшкиным гневом, — я стал тише. Из вопросов, оставшихся без ответа, и гложущих сомнений во мне разрасталось и ширилось нечто, не поддающееся описанию, что-то вроде дурного запаха в душную погоду. Это нечто нельзя было ни схватить, ни отогнать, оно угнетало, давило меня, вскоре я уже был почти уверен, что не только не расту, но даже становлюсь меньше, зато шире и толще. Что же произошло с этими проклятыми Кацами? — думал я вновь и вновь. Почему после гибели матери детей обрызгали святой водой, унесли прочь и бросили в сиротский приют в этом сером, мрачном Уцнахе? Что должен был пообещать Йозеф, старший сын, уцнахскому священнику, чтобы забрать четверых из шести каценят, и что стало с теми двумя, которые исчезли? Действительно ли они исчезли навсегда? Или они все же когда-нибудь вернулись? И почему женившийся на вдове Цельвегера, урожденной Зингер, молодой адвокат Йозеф Кац считал, что лучше не писать свою фамилию на крыше фабрики, в поднебесье? Почему солдаты потом отстрелили именно эту фамилию, а не фамилию Цельвегер и почему сын Йозефа, Якобус, мой дядюшка, после гибели фабрики со всех ног бросился прятаться в духовную семинарию? Может, род Кацев заключал в себе нечто, что порождало врагов, естественных врагов, близких врагов, приветливых, по-собачьи преданных врагов? Может, к их врагам принадлежит и банда ассистентов? Может, они пичкают меня тайными материалами и документами, чтобы предостеречь от дядюшки с его происхождением? Не хотят ли они перетянуть меня на свою сторону, как дяд юшкины собутыльники — «Tt.i же наш человек!»? Но зачем? Какая им от этого польза? Столько вопросов, и ни одного ответа, и в конце концов зловещее, как капля крови, упавшая в стакан с чистой водой, подозрение: «Может, эти трусливые пьяницы действуют по приказу? Может, за всем этим стоит не весельчак Шторхенбайн, как я предполагал, а фройляйн Штарк?» Допустим, я действительно нарушал седьмую заповедь, допустим, я опять взялся за старое, прибегнул к проклятому зеркальцу, но какое право она имела наказывать меня за это страхами и сомнениями, которые преследовали меня, как свора бешеных собак?
35
То время было далеко в прошлом, я был еще ребенком, не мог ни читать, ни писать и, приезжая в гости к дядюшке, чуть ли не целыми днями просиживал рядом с мумией в самом дальнем углу книжного святилища. Я представлял себе, что лежу на ее месте в стеклянном гробу, без губ, с пергаментной кожей и на меня глазеют люди, и, если мне не изменяет память, в те бесконечно долгие послеобеденные часы моего раннего детства у меня было лишь одно развлечение: прихлопнуть ладошкой ползающую по стеклянному гробу муху. Да, долгими были эти часы, бесконечно долгими и унылыми, полными тоски по маме, которая уже тогда безуспешно пыталась родить мне братика.
— То, что выходит у твоей мамы из животика, нельзя крестить, — сказала мне однажды фройляйн Штарк после вечерней молитвы. — Его бросают в ведро, а потом оно оказывается в чистилище, куда попадают некрещеные младенцы.
Дядюшка мной почти не занимался, я был для него глупым карапузом, недостойным его мудрых речей. Я ел на кухне, и, когда дядюшка в столовой нажимал своим башмаком с пряжкой кнопку звонка под столом, мы с фройляйн оба испуганно вздрагивали.
Время от времени она рассказывала мне о суровых зимах в горах, и, так как она сама тосковала по родине, она, конечно, чувствовала, как неуютно и одиноко мне на борту книжного ковчега. В конце концов мы оба с ней не выдерживали, фройляйн Штарк, поманив меня пальцем и приблизив ко мне лицо, тихо говорила:
— Не отправиться ли нам в путешествие?
— В Аппенцель?.. — спрашивал я радостно.
— Да, в Аппенцель, ко мне на родину, в горы, — говорила она.
Эти поездки остались моими самыми ранними и прекрасными воспоминаниями, я и сегодня еще ясно вижу, как фройляйн Штарк в условленный день, в понедельник, когда библиотека закрыта, входит в мою комнату в дорожном костюме и охотничьей шляпке и говорит:
— Пора, дружок, мы едем в горы!
Дядюшка еще спал, когда мы сквозь ночную прохладу лестницы спускались вниз, в просыпающийся день, в набирающий силу щебет птиц, шли по безлюдным улицам к вокзалу и с первым поездом покидали город, жадно глазея на проплывающие мимо дома. Как только долина оставалась позади, под локомотивом с лязгом включалась в работу шестерня — склон становился все более крутым, и вскоре древний монастырь вместе с дядюшкой, собором и библиотекой скрывались в утренней дымке. Мы ехали мимо горных лугов, мимо позвякивающих колокольцами коров и коз, ярко светило солнце, но воздух не становился теплей. Бруннадерн, где даже летом чувствовалось ледяное дыхание гор, был конечной станцией. Мы, поеживаясь, вылезали из вагона, я немного робел при виде высоких отвесных серо-влажных скал, а фройляйн Штарк, едва ступив на перрон, испускала такой звонкий, пронзительно — ликующий вопль, что эхо со всех сторон приветствовало ее, словно говоря: «Добро пожаловать на родину!»
Еще на перроне, последнем плоском клочке земли, она брала меня за руку, и через минуту мы уже шагали в гору неспешным размеренным альпинистским шагом по маленьким, напоминающим ущелья долинам, оглашаемым пенным шелестом студеных ручьев.
— Что ты видишь там, наверху?
— Дом, на котором что-то написано.
— Recte dicis, — хвалила она.
Я еще ребенком заметил, что фройляйн доставляет определенное удовольствие указывать мне на вывески трактиров. Здесь, у себя на родине, она понимала все, даже буквы.
Если я, цитируя дядюшку, скажу, что Аппенцель был тогда, в середине пятидесятых годов двадцатого столетия, самой далекой из всех планет, замкнутым, погруженным в тишину меж высоких скал миром, это не будет преувеличением. Почти недосягаемые для радиоволн, не говоря уже о телевидении, местные жители, чуть ли не с ледникового периода дергавшие здесь за дойки своих коров или рассиживавшие в низких горницах, поголовно состояли друг с другом в более или менее близком родстве и сохраняли все свое своеобразие, все свои вековые привычки и причуды, доставшиеся им по наследству от предков. Одни носили фамилию Брогер, другие Манзер, а те немногие, что селились выше границы лесов, — Штарк. Работы у них было не много, так как плоды их труда — круги сыра и свиньи — вызревали сами собой, и потому они коротали свои дни в «домах с надписью», то есть в трактирах, чаще всего в молчании, в страхе Божьем и покорности судьбе. «Переменчива погода, но не алпенцелец», — говорили они. Нет, это не преувеличение, а самая что ни на есть чистая правда: на каждом холме, на каждой высоте, на каждой вершине стоял «дом с надписью», и поскольку все они были обращены к самой высокой вершине, к Сентису, встающему из дымки, как запорошенный снегом собор, то и носили одно и то же гордое имя: «Вид на Сентис».
- Формула Бога - Жозе Душ Сантуш - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- Хранитель лаванды - Фиона Макинтош - Современная проза
- Атеистические чтения - Олег Оранжевый - Современная проза
- Бойня номер пять, или Крестовый поход детей - Курт Воннегут - Современная проза
- Сын Бога Грома - Арто Паасилинна - Современная проза
- Французский язык с Альбером Камю - Albert Сamus - Современная проза
- Хранитель времени - Митч Элбом - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Миллионы женщин ждут встречи с тобой - Шон Томас - Современная проза