Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роль аристократических сплетен сен-жерменского предместья в мемуарной эпопее Пруста всеобъемлюща и общепризнана. Два романа — «В сторону Германтов» и «Содом и Гоморра» — целиком выстроены на сплетнях, герой помешан на сплетнях, захлебывается в них, для него это идефикс. «В поисках утраченного времени», если угодно, пример тусовочной, точнее — посттусовочной литературы, описание огромной аристократической тусовки, больше тысячи персонажей, в которых современники узнавали себя и своих знакомых (иногда ошибочно), некоторые рассорились с Прустом, обвинили его в сплетничестве, дезе, инсинуациях, но ему по барабану, к тому времени он уже стал анахорет, бежал от тусы в свою башню из слоновой кости. Точнее, из пробкового дерева, которым обил свою комнату, а верхнему соседу регулярно, как только сносятся, покупал войлочные шлепки. На то и гений, чтобы воспарить над сен-жерменской тусовкой и заняться вечными темами любви, ревности, измены, времени и смерти: его пример — другим наука, включая данного автора. У Пруста как раз то самое сочетание сплетен и метафизики, о котором, ссылаясь на Бродского, сообщает Довлатов в «Записных книжках» — по сути тоже собрании слухов и сплетен: «Бродский говорил, что любит метафизику и сплетни. И добавлял: „Что в принципе одно и то же“».
На самом деле — чего Довлатов не знал, так как Бродский в разговорах часто опускал либо замутнял первоисточник, — эта мысль позаимствована им у Ахматовой, а той — у Чорана, чего она и не скрывала: «Две самые интересные вещи на этом свете — это сплетни и метафизика». В очерке «Исайя Берлин в восемьдесят лет», приводя эти слова, Бродский добавлял от себя: «Можно продолжить, что и структура у них сходная: одно легко принять за другое». Понятно, Довлатов, не подозревавший о существовании Чорана, а стихи Ахматовой сравнивавший с песнями Утесова («Объясните мне, Володя, какая разница, вы же критик!» — пытал он меня), спокойно приписал эту формулу Бродскому.
Уж коли помянул Чорана, то Бродский много от того позаимствовал (от мизантропии, направленной в том числе на мизантропа, до апологии Иова, но Чоран считал себя плохим его учеником, унаследовав не его веру, а только вопли), пользуясь малоизвестностью того в англо— и тотальной неизвестностью (тогда) в русскоязычном мире. Сам Бродский, схватывавший всё с налета, более подробно узнал о Чоране от своей приятельницы Сьюзен Зонтаг, которая носилась с Чораном и фактически представила высокобровым американам (предисловие к нью-йоркскому изданию «Соблазна существования»). Восстанавливаю авторство Чорана в том, что касается метафизики и сплетни. Эта моя книга и есть метафизика вмеремежку с анекдотами, зато анекдоты и сплетни — из первых рук: моих собственных.
Следуя заветам этой авторитетной троицы — Чоран — Ахматова— Бродский, — я и сочинил свой докуроман «Post mortem» — о человеке, похожем на Бродского, дабы сделать Бродского похожим на человека, а не на памятник, который сотворили еще при его жизни и не без его участия клевреты — кто по недомыслию, другие себе в карман. Задача была не из легких — дать именно метафизический портрет, а сделать это можно в том числе через сплетни, которые демифологизируют образ, спасают реального, знакомого, живого человека из-под завалов памятника. Есть два вида жизнеописания: биография и агиография. Biography but hagiography. То есть именно биография, а не житие святого, на что тот и не претендовал никогда, кокетничая словом «монстр», когда говорил о себе. Сознательно или бессознательно, все мы существа не только физические, но и метафизические, то есть живем двойной жизнью, одновременно на двух уровнях, в двух мирах, и ухватить некий кус посмертной — нет, не славы, а жизни — очень даже некисло. Замысел на уровне высоких cтандартов.
Сам Бродский — в данном случае Joseph Brodsky — любил повторять «plane of regard», то есть точка отсчета. Вот я и избрал домашний plane of regard, интимный угол зрения — чтобы герой больше походил на Бродского, чем сам Бродский, каким он стал под конец жизни, утратив прежний, с моей точки зрения — подлинный, облик. Тем более я неплохо знал его, в Питере тесно общался и дружил, но не входил — еще чего! — в его нью-йоркскую камарилью. Что и позволило мне сочинить честную и объективную о нем книгу. Больше года гулял этот классный роман, с прозрениями и воспарениями, по российским издательствам, в последнюю минуту запрещаемый бродсковедами и бродскоедами (то есть трупоедами), пока не нашел пристанище в «РИПОЛе», который с тех пор выпускает одну мою книгу за другой, в том числе итоговую о В. Р. — Великом Русском, как мы его звали заглазно: «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества». Касаемо меня: нет пророка в своем отечестве, тем более живущего через океан.
— Есть мнение, что вы греетесь в лучах чужой славы, — деликатно выразился один мой радиоинтервьюер.
— Своей достаточно, — огрызнулся я.
И пояснил, что мне одинаково занятно писать о Бродском, Евтушенко, Довлатове и прочих литературных ВИПах, которых близко знал лично, но также и о моей покойной маме или здравствующем коте Бонжуре, которые ничем не прославились, хоть и ангелы во плоти — оба! Для меня кот Бонжур и Ося Бродский — в одном ряду, хоть я и предпочел бы иметь дело с первым, а не со вторым.
Здешний приятель Миша Фрейдлин шутил в связи с приключениями той запретной моей книги:
— Они, случаем, не путают Бродского с Путиным, о котором, как о живом, ничего, кроме хорошего?
— О мертвых, конечно, только хорошее, — примирительно сказал другой мой знакомый Миша — Гусев. — Но Бродский ведь умер уже давно, на него это правило не распространяется.
До книжного издания в «РИПОЛе» он поместил в редактируемом им еженедельнике «В новом свете» (нью-йоркский филиал МК) большой кус из моего докуромана, а «Литературка» дала три главы, по полосе на каждую, вызвав бурю откликов. А уж сколько я дал интервью по радио и ящику, в ежедневках и уикли об этой книге! А то, что ее долго не хотели издавать, мне не привыкать — с таким же ожесточением боролись питерцы с публикацией «Трех евреев».
Да, мертвецы беспомощны, у них нет никакой возможности ответить на то, что о них говорят живые. Но, во-первых, в таком же точно положении вскоре окажусь я; во-вторых, я и при жизни Бродского, не принадлежа к его «на первый-второй рассчитайсь», писал о нем что думал. А главное: живой Бродский мне дороже, чем памятник. Обо всем этом я не уставал повторять в интервью, в разговорах, на встречах с читателями, дописав книгу и выглянув на свет Божий из писательского подполья. Проще говоря, засветился. Еще не изданный, тот мой докуроман стал мифом.
Окололитература берет верх над собственно литературой. Включая интервью, но не только: предисловия, послесловия, комментарии, биографии, встречи с читателями, письма, а теперь вот емельки. И это, пожалуй, естественно. Как с таблицей умножения, с этим не поспоришь. Ежу понятно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Вознесенский. Я тебя никогда не забуду - Феликс Медведев - Биографии и Мемуары
- Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью - Ольга Евгеньевна Суркова - Биографии и Мемуары / Кино
- О других и о себе - Борис Слуцкий - Биографии и Мемуары
- «Человек, первым открывший Бродского Западу». Беседы с Джорджем Клайном - Синтия Л. Хэвен - Биографии и Мемуары / Поэзия / Публицистика
- Итальянские маршруты Андрея Тарковского - Лев Александрович Наумов - Биографии и Мемуары / Кино
- Сталкер. Литературная запись кинофильма - Андрей Тарковский - Биографии и Мемуары
- Культ Высоцкого. Книга-размышление - Уразов Игорь - Биографии и Мемуары
- Живая жизнь. Штрихи к биографии Владимира Высоцкого - Валерий Перевозчиков - Биографии и Мемуары
- Владимир Высоцкий. Сто друзей и недругов - А. Передрий - Биографии и Мемуары
- Я лечила Высоцкого - Зинаида Агеева - Биографии и Мемуары