Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и я вел себя с тех пор при первом и при втором моем пребывании в Доме предварительного заключения по Большому процессу.
Потом, при третьем заточении уже на всю жизнь, когда меня вместе с несколькими товарищами по «Народной воле» посадили в абсолютное одиночество, как в могилы, в ужасный Алексеевский равелин Петропавловской крепости, мы тоже согласились на прием священника, как только нам это предложили, но тут уже была другая причина. При романтическом настроении наших голов, как и всегда бывает у революционеров-заговорщиков, нам представлялось, что под видом священника к нам может проникнуть наш товарищ со свободы с целью освободить нас. Ведь если Фроленко, сидевший тут же с нами, проник под видом тюремщика в киевскую тюрьму с целью освободить своих товарищей Дейча, Бохановского и Стефановича и успешно выполнил это, то почему бы не явиться кому-нибудь и к нам под видом исповедника и, оставшись наедине, не выведать подробностей нашей жизни и не предупредить, чтó мы должны делать при попытке нашего освобождения?
Разве не приходила ко мне на свидание в Дом предварительного заключения Вера Фигнер под видом моей сестры, в то время как ее самое жандармы могли посадить в этот самый дом? Разве и с другими не было таких же романтических случаев? Отказаться от разговора наедине с посторонним человеком при полной нашей изоляции от внешнего мира казалось прямо нелепым. Правда, священник оказался самым обычным клерикалом, и — кто его знает, — может быть, подосланным шпионом, но для меня лично открылась тут новая перспектива. Мне ничего не оставалось, как изобразить себя перед ним человеком, бывшим в детстве очень религиозным (это была совершенная правда), но потом благодаря несогласию священного писания с естествознанием впавшим в скептицизм, может быть, от недостаточного знакомства с историей религий, так что я был бы очень благодарен, если бы мне позволили читать хоть религиозные книги, тогда как нам не дают абсолютно никаких, кроме недавно выданной Библии, в которой я нашел много нового и интересного для себя.
И вот нам всем стали давать и «Жития святых», и «Творенья святых отцов», и другие историко-религиозные книги, и я получил возможность накопить за неимением ничего лучшего запас историко-религиозных знаний.
Потом, когда (уже после перевода в Шлиссельбург, да и то не сразу) получилась возможность заниматься естественными и математическими науками и религиозные книги стали более не нужны, я перестал приглашать и священника, подобно тому как и Пальгрев снял свое платье мусульманского паломника после ухода из Мекки.
Отсюда видно, что если я не сошел с ума во время своего долгого одиночного заточения, то причиной этого были мои разносторонние научные интересы, благодаря которым я часто говорил про себя своим мучителям: «Если вы не даете мне возможности заниматься тем, чем я хочу, то я буду заниматься тем, чем вы даете мне возможность, и если от этого вам будет только вред, то и вините лишь самих себя».
В аналогичном положении было в Шлиссельбургской крепости и большинство других товарищей, имевших, кроме революционных, научные интересы, и я уже указывал специально на Лукашевича, Яновича, Веру Фигнер, Новорусского. Но вы представьте себе положение тех, у кого не было в жизни никаких других целей, кроме революционных. Попав в одиночное заточение, они догорали тут, как зажженные свечи, как умерли Юрий Богданович, Варынский, Буцевич; другие кончали жизнь самоубийством, как Тихонович, Софья Гинсбург или Грачевский, сжегший себя живым, облив свою койку керосином из лампы и бросившись на нее после того, как зажег этот костер фитилем. Третьи предпочли быть расстрелянными, как Мышкин, бросивший в смотрителя тарелку, потому что не имел возможности подойти к нему для удара, и как больной и уже полупомешанный Минаков, ударивший доктора (который подошел к нему для выслушивания легких) исключительно для того, чтобы его расстреляли. И оба были тотчас же казнены.
А из тех, которые не умерли таким образом, многие сошли с ума, впадали в буйное помешательство, кричали дикими голосами, били кулаками в свои железные двери, выходившие в один и тот же широкий тюремный коридор, с каждой стороны по 20 камер в два этажа, причем верхний этаж был отделен от нижнего только узким балкончиком.
Всякий их крик и вой разносился гулом по всем 40 камерам, каждый их удар кулаком в железную дверь вызывал резонанс во всех остальных и отзывался невыносимой болью в сердцах остальных заключенных.
И вот если б какая-нибудь девушка-энтузиастка, представлявшая Шлиссельбургскую крепость только по некоторым вышедшим описаниям, попала тогда в нее, то с ней случилось бы следующее. Пройдя сзади тюрьмы мимо тех висячих садов Семирамиды, которые устроил под бастионом и так хорошо представил ей мой дорогой товарищ Фроленко, она вышла бы в наш гулкий коридор и в нем прошла бы мимо тех волшебных мастерских, которые так привлекательно изобразил другой мой дорогой, но теперь уже умерший товарищ Новорусский в своей книге «Тюремные Робинзоны». Затем она прошла бы и мимо камеры с лабораторией, где под видом изучения гистологии я тайно обучал моих товарищей химии, после того как в мастерских-камерах нам разрешили работать вдвоем. Конечно, ее привели бы к нам уже не в качестве зрительницы (таких у нас не было вплоть до посещения нас митрополитом Антонием и княжной Дондуковой-Корсаковой незадолго до упразднения старой Шлиссельбургской крепости, куда сажали и откуда выпускали не иначе как за личной подписью самого императора), а в качестве новой заточенной, и тут ее ожидали бы такие первые приветствия.
Около 9—10 часов утра она с ужасом услышала бы очередной жутко безумный рев сошедшего с ума Щедрина, воображавшего себя то медведем, то другим диким зверем, кричавшего всевозможными звериными голосами (хотя в перерывы он считал себя императором всероссийским), что продолжалось нередко с полчаса и иногда сопровождалось битьем кулаками в гулкую дверь. Затем наступила бы гробовая тишина, после которой через несколько часов она услышала бы очередное жутко безумное пенье сошедшего с ума Конашевича-Сагайдачного, начинающееся словами:
Красавица, доверься мне,Я научу тебя свободной быть!
А после этого обязательного вступления последовали бы еще два-три куплета эротического содержания и песня эта, собственного сочинения безумного певца, повторялась бы все снова и снова таким гулким, убеждающим кого-то голосом, что чувствовалось, как будто эта красавица стоит лично перед ним и отвечает на его пенье. Мороз пробегал по коже и волосы шевелились на голове от этого пенья даже и у того из нас, кто слышал его каждый день в продолжение многих лет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- От снега до снега - Семён Михайлович Бытовой - Биографии и Мемуары / Путешествия и география
- Беседы Учителя. Как прожить свой серый день. Книга I - Н. Тоотс - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- История рентгенолога. Смотрю насквозь. Диагностика в медицине и в жизни - Сергей Павлович Морозов - Биографии и Мемуары / Медицина
- Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой - Кристоф Рехаге - Биографии и Мемуары
- Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой - Кристоф Рехаге - Биографии и Мемуары
- Беседы Учителя. Как прожить свой серый день. Книга II - Н. Тоотс - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Рассказы - Василий Никифоров–Волгин - Биографии и Мемуары
- Мифы Великой Отечественной (сборник) - Мирослав Морозов - Биографии и Мемуары