Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я вспомнила, что сказал мой родственник из Новосибирска на обратном пути из Тошиной мастерской:
— Он не молчит. Он кричит. Но молча. Через живопись.
Брус
Шиповник так благоухал,
Что даже превратился в слово…
А. Ахматова«И у времени есть колыбель». Значит, есть и зрелость, и завершение. Может быть, это нечто со своими законами старения, моложения, сжатия, растяжения?
Есть же что-то, что позволяет сказать: «Время состарилось и ушло», или, напротив, «Время молодело и было нам к лицу».
И снова мысль вертится вокруг Миши Вайнштейна. Почему-то кажется, что его жизнь — это концентрация времени, времен, связка неразмотанных нитей. За какую не потянешь — непременно чью-то судьбу вытянешь. И так причудливо и неожиданно переплелись его времена с судьбами и временами других людей.
— Миша, кто это? — спрашиваю я, стоя посреди мастерской Вайнштейна. — Вон там, на полу, холст лежит плашмя, краской в потолок смотрит. Кто этот человек?
— А-а, ты не знаешь. Это один свердловский художник.
А я гляжу, и хоть лица не узнаю, но что-то притягивает, что-то проясняется в портрете.
— Миша, а как его зовут? Тоже Миша?
МиВ удивленно поднял брови.
— Да. А откуда ты его знаешь? Миша Брусиловский.
Миша Брусиловский. Брус.
Так и будем его называть, чтобы не было путаницы с именами.
…И постепенно, постепенно. Иначе непонятно, что за чем.
Было это в году 51-м — 52-м.
Пришел к нам в дом парнишка, который только-только окончил художественную школу, пробовал поступить в институт — бесполезно. Не приняли. Время на Украине было жестоким. Моя подруга рассказывает спустя десятилетия, как поступала она в те же годы и в тот же институт. Рассказывает со смехом (хорошо, что чувства юмора хватает), как процент «дозволенности» никак не мог совместиться с ней. И то ли ей поделиться, то ли проценту умножиться — одним словом, получалась такая ерунда, что даже ректору не по себе стало. «Ну, что мне делать, Зоя? По арифметике этого года получается, что ты больше нужного процента. Приходи через год». Пришла, слава Богу. Прекрасная художница Зоя Лерман.
Итак, Брус не поступил в тот год в институт, и у него образовался свободный год. Он сразу привязался к нашему дому и приходил почти ежедневно, причем, трудно было сказать, к кому именно: к каждому в отдельности или ко всем вместе. И теперь, через столько десятилетий, память держит, как на ладони, основную мизансцену тех вечеров.
В большой комнате вокруг стола происходит некое действо: отец с Брусом рисуют. Рисуют и разговаривают одновременно. Время сохранило наброски, шаржи и автошаржи от тех вечеров. А слух — музыку интонаций: от легких словесных перебрасываний, словно словесного пинг-понга, до спокойного течения разговора, устланного отцовским баритоном, и редкие всплески реплик: «Посмотри, как Дорэ это делал… Одному Богу известно, как он строил перспективу… Сам себя научил всему…»
Я не вижу, что происходит за круглым столом, я лишь слышу, что делается в комнате: слушаю «в два слоя» (по сей день сохранила странную привычку слушать из двух разных источников звука. Иногда возникает удивительная, неожиданная полифония).
Значит, сижу я за роялем и зубрю Полонез Шопена (для точности cis- и c-moll) и слушаю то, что позади меня. И возникает сложная звуковая картина: скрип старых половиц под мамиными шагами, ее короткие реплики, похожие на рокот оркестрового инструмента; я слышу неожиданно возникающие острова в звуках: паузы. А в них явственно различимое чирканье карандашей; и вдруг — резкий звук зажигающейся спички, и тотчас скрип двери. Это мама «курит в коридор», стоя в комнате.
Что-то шуршит на столе, что-то шуршит со стола — вероятно, толстенный том папиных любимых фламандцев;
и Бруса тихие и совсем короткие реплики — он почти ничего не говорит (неразговорчив, кажется, по сей день), но когда улыбается, как ни странно, слышно: «въезжает» в улыбку коротким смешком, носовым звуком;
слышен знакомый перезвон чашек и мамино неизменное: «тебе чай на рояль или…», и это последнее перед тем, как крутанусь я на круглом стульчике лицом к комнате, и всякий раз удивление: как светло! Сидела-то я, уткнувшись в пюпитр, делая вид, что меня абсолютно не интересует то, что происходит в комнате. А Брус в это время делал вид, что его абсолютно не интересуют Полонезы Шопена. И «хукал» носом.
Я очень люблю этот автопортрет: Брус в соломенной шляпе-бриле. Шляпа эта очень ему шла, и он носил ее повсюду: на пляж, на этюды, в парк, где проходили концерты.
Киевские парки над Днепром — это особенное место, и мы проводили там лето не хуже, чем если бы проводили его в Венском, Булонском или каком-нибудь другом, Бог весть, каком лесу.
Но чтобы добраться до этих райских мест, надо было пройти весь Крещатик, от Бессарабки до самого конца, до самого того места, где стоит легкая, как игрушка, Филармония (бывшее Купеческое Собрание), а за ней — море зелени. Вот в нее-то мы и окунались, переходя из одной плоскости в другую, из парка в парк по лестницам и мостикам.
Особенно славен был Мостик Любви, или Чертов мост, или Петровский мост — названий у него несколько. Но самое верное — Петровский мост, потому что висит он над въездом в Петровскую аллею. Но, разумеется, правильность названия интересовала нас меньше всего, а интересовали всякие жуткие истории, что рассказывали об этом мостике. То студент вниз головой кинулся; то гимназистка порешила себя тем же образом; то двое — студент и гимназистка — целовались, стоя на нем, а он возьми да и рухни как раз в этот момент.
Но, заметьте, все персонажи из дореволюционного времени и все умирали из-за любви. Пересказывались-то пересказывались все эти истории — уж какое поколение по счету? — но верили мы только в то, что мост однажды под кем-то провалился. Верили, потому что он, казалось, готов был каждую минуту это сделать: между досками под ногами широченные щели, и видно, как пешеходы и машины снуют, словно жуки, по асфальту. К тому же доски под ногами ходуном ходят. Ужас. Одну даму, говорят, чуть ни краном снимали: дошла до середины и — стоп. И ни с места. Словно столбняк на нее напал. От страха.
Вскоре мост закрыли на ремонт и… конец. Конец страхам, легендам и сказкам. И долгое время отсутствие моста причиняло изрядное неудобство посетителям парка, которым приходилось в обход, делая немалый крюк, попадать в тот парк, куда вел известный Мостик.
И вот Мост предстал вновь: отяжелевшим, повзрослевшим, не то, что прежний, что был пугающе несерьезным и легкомысленным. (И столь же прелестным). Этот же явно был лишен иллюзий. Как после получения высшего образования. И странно: ему не столько обрадовались, сколько оценили его функциональность: стало удобнее. Без сказок и историй. А ведь ждали как части романтической ауры парка. Ждали праздника. Но, видно, всему свое время.
И все-таки, хорошо, что наша юность пришлась на пору мифических «опасностей»: пробежишь так через мостик, Жанной Д'Арк себя почувствуешь, а Брус держит за руку (чтобы с курса не сбилась) и приговаривает: «Не смотри вниз, только не смотри вниз».
Конечно, для того, чтобы попасть в парк, можно сесть в троллейбус: он как раз через Крещатик идет. Но — бриль…
Шляпа-бриль не выдерживает ни тесноты, ни давки. А Брус улыбается и молчит. И прячет золотистую мохнатость лица в тень от шляпы. И не снимает ее, шляпу, ни за что. Так что бегом, бегом. Или, как говорила мама: лётом.
А мы, в общем, и летали, не давая своим резиновым тапкам увязнуть в размягченном асфальте Крещатика.
«Прилетали» мы в Парки над Днепром…
Откуда это выражение-название? Оно не совсем точно. Днепр виден голубой лентой вдалеке, а Парки (их три, цепочка из трех парков) над Подолом, над Набережной, над Пещерами, входы в которые запутаны старым кустарником (в Киеве пещеры на только в Лавре. Из этих пещер, что у подножия холмов, мальчишки через много лет после войны еще носили советское и несоветское оружие). Парки над лавиной зелени холмов. И надо всем Подолом.
А выражение «Парки над Днепром» — это так, для красоты.
Торопимся мы, главным образом, в один парк: Первомайский. Там музыка, там симфоническая раковина, где каждый день репетиции, а вечером — концерты. Там Натан Рахлин. Там каждый день совершается то, что через годы назовется эпохой для Киева, и эпоха эта будет носить имя «Натан Рахлин».
Но это мы знаем сейчас, а тогда нас просто тянуло в те места, лучше которых не было.
Чуть в сторону от раковины — Мариинский дворец, по-царски изысканный и благородный, голубой и легкий на фоне неба — таким его, видно, задумал Растрелли. И хоть только там ему и место в строгости и величии, но все равно: он есть памятник. А тянет нас к живому месту. И ничего живее той раковины нет, потому как место то «намоленное» музыкой. И ряды скамеек голубоватого цвета, как в униформах, и здесь никогда не бывает жарко: столетние деревья, уходя в небо, смыкаются макушками и гасят все лишнее: и лишний шум, и жаркие лучи солнца.
- Берлинский фокус - Лиза Уэлш - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Колымское эхо - Эльмира Нетесова - Современная проза
- Беда - Гэри Шмидт - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Мама джан - Алексей Фролов - Современная проза
- Перед cвоей cмертью мама полюбила меня - Жанна Свет - Современная проза
- Поворот судьбы - Жаклин Митчард - Современная проза