Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Художник соскочил с табурета и спустился вниз, в комнаты. В передней было пусто. Не оказалось никого и в зале, где Хендрикье часто сиживала в последнее время, — там было прохладнее, чем в остальных помещениях. В маленькой гостиной тоже не было ни души, и только в кухне художник обнаружил Ханни, которая сидела у стола и отскребала большой закопченный котел.
— Где хозяйка? — спросил Рембрандт.
— Она ушла, ваша милость.
— Но зачем?.. Ведь она же никуда не выходит. Зачем ей понадобилось…
— Не знаю, ваша милость. Она взяла и ушла, а куда — не сказала. Предупредила только, что вернется часа через два.
Рембрандт взял себя в руки и сумел не показать, как он встревожен: такой внезапный уход после долгих недель добровольного заточения не мог не показаться странным. Маленькая служанка, видимо, тоже чувствовала это: ее худенькие руки, блестящие от мыла, нервно ерзали по черному брюху котла.
Художник повернулся и ушел в зал — там, в одиночестве, он все обдумает. Внезапно его осенило: бедняжка пошла к ростовщику, чтобы продать какой-нибудь из подарков Рембрандта — меховую накидку, жемчужные серьги, китайскую шаль. Пришел, должно быть, какой-нибудь новый счет, она не захотела огорчать его и сама, задыхаясь, с трудом неся раздувшийся живот, потащилась объясняться с ростовщиком. Мысль о том, что она, в ее положении, отправилась по такому делу и будет вынуждена расстаться с одним из немногих подарков, которые он сумел ей сделать, пронзила художника такой острой жалостью, что он не смог уже думать ни о чем другом и сел у окна, ожидая, когда покажется Хендрикье.
Он сидел долго, так долго, что жалость его сменилась тревогой, а тревога начала превращаться в панический страх. Не споткнулась ли она на темной лестнице, ведущей в подвал ростовщика? Что если чрезмерное напряжение — она ведь вышла днем, в жару, — и боязнь, что кто-нибудь из прихожан из общины увидит ее живот, вызвали у нее преждевременные роды? А может быть, она просто сидит сейчас на ступенях какого-нибудь чужого дома, не в силах вернуться домой? Он строил все новые страшные предположения и уже готов был бежать на поиски Хендрикье, как вдруг увидел, что она медленно идет по улице. Лицо ее в бледном сером свете казалось совершенно бесцветным, губы приобрели лиловый оттенок, вокруг глаз легли темные круги. Сетка, удерживавшая ее волосы, сбилась набок — вероятно, Хендрикье машинально сдвинула ее, отирая пот со лба; растрепанный вид и неуверенная походка наводили на мысль о том, что она пьяна. Шагах в десяти от дома она покачнулась и чуть не налетела на дерево.
Рембрандт торопливо пошел отпирать двери, на ходу убеждая себя, что он не имеет права ни одним резким словом выдать свое беспокойство, а должен обнять ее, снять с нее эту безобразную сетку, погладить ее по голове. Но хотя в передней царил полумрак, он сразу заметил в Хендрикье что-то такое, что удержало его: у нее был такой убитый, измученный, раздавленный вид, что даже легчайшее прикосновение причинило бы ей боль.
— Ох, да ты, я вижу, совсем растревожился! Прости, что огорчила тебя, — сказала Хендрикье, но даже голос у нее был не такой, как всегда.
— Не надо было делать это. Ты не должна была делать это.
— Нет, должна. Я не могла не пойти, раз они прислали за мной.
— Прислали за тобой? Кто?
— Старейшины. Слава богу, что хоть пастора там не было…
Хендрикье оборвала фразу на полуслове, поняв по его потрясенному виду, что проболталась о том, о чем он даже не догадывался; она прошла мимо него в зал и опустилась на тот самый стул, на котором пять минут тому назад сидел Рембрандт, предполагая все, что угодно, кроме нелепой правды. Сам он остановился в дверях — у него не хватило решимости переступить через порог.
— Неужели ты ходила в церковь? — спросил он.
— Да. Они прислали за мной, и я пошла, обязана была пойти. — Хендрикье подняла руку, провела ею по вспотевшему лицу и откинула голову на спинку стула, глядя не на Рембрандта, а в потолок. — Это было очень тяжело, но теперь, когда все позади, я вижу, что все получилось не так страшно, как я думала.
— Но что тебя заставило согласиться на это?
— Когда старейшины требуют, чтобы ты пришла и покаялась, не идти нельзя, иначе исключат из общины. А теперь я покаялась, и с этим покончено — по крайней мере на время.
— Значит, ты явилась к старейшинам и покаялась?
— А что мне оставалось делать? Они все знали — потому и послали за мной.
— Боже всемогущий! — взорвался художник, грохнув кулаками о дверь, словно та была олицетворением невежественной пресмыкающейся набожности, свившей себе гнездо в душе Хендрикье. — Неужели с нас мало унижения? Неужели с нас мало того, что мы, как нищие, клянчим деньги у друзей? Так ты еще выставляешь себя на посмешище перед твоей проклятой церковью, чтобы нас и там обливали презрением!
Хендрикье молча стерпела его богохульство, но весь ее вид ясно показывал: она ждет, что и он примирится с ее набожностью.
— Это не пойдет дальше старейшин, — возразила она. — Они не скажут никому, даже своим женам. Они — божьи люди и поступят со мною по-божески.
— Божьи люди! — Рембрандт кипел такою яростью, что готов был разбить кулаки о дверь, и ярость эту вызывала в нем не только непреоборимая вера Хендрикье в святость шайки ханжей, вытащившей ее из дому, чтобы с наслаждением послушать, как она будет признаваться в своем позоре. Нет, он неистовствовал потому, что нечто чуждое и полностью ему враждебное угрожало той единственной ниточке, которая еще связывала его с Хендрикье — их сердечному согласию в черный час позора.
— Божьи люди! Да среди них нет ни одного, кого Иисус коснулся бы перстом своим! — Рембрандт твердо знал это: он ведь изобразил Христа в облике умирающего Наума, он писал его в Эммаусе, он гравировал его среди толпы хромых и слепых. — У Иисуса с этими лицемерами не больше общего, чем с фарисеями.
— Может быть, — слегка вздохнув, согласилась Хендрикье с таким видом, словно ей все равно. — Но в общине принято за правило требовать покаяния от женщины, имеющей внебрачного ребенка. В первый раз они меня не вызвали; но, судя по тому, что там сегодня говорилось, они все знали. На этот же раз они просто обязаны были вызвать меня — такое уж у них правило.
— Правило, правило! К черту правила! — закричал художник и умолк только потому, что почувствовал — за спиной у него кто-то стоит. Это был Титус, изящный и несовместимый со всей этой болью и мраком, Титус, который вернулся домой в самую неподходящую минуту. Хендрикье тоже заметила его, и Рембрандт с обидой подумал, что даже в такую минуту ее заботит, как она выглядит в глазах мальчика — недаром она сдернула с головы эту ужасную сетку и встряхнула волосами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Черные сказки железного века - Александр Дмитриевич Мельник - Биографии и Мемуары / Спорт
- Черные сказки железного века - Мельник Александр Дмитриевич - Биографии и Мемуары
- Чудо среди развалин - Вирсавия Мельник - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Прочая религиозная литература
- Рембрандт - Поль Декарг - Биографии и Мемуары
- Власть Путина. Зачем Европе Россия? - Хуберт Зайпель - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика / Публицистика
- Свидетельство. Воспоминания Дмитрия Шостаковича - Соломон Волков - Биографии и Мемуары
- Девушка с девятью париками - Софи ван дер Стап - Биографии и Мемуары
- Присоединились к большинству… Устные рассказы Леонида Хаита, занесённые на бумагу - Леонид Хаит - Биографии и Мемуары