Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ничего не оспаривал, а пошел доложить о моем распределении Иосифу Абгаровичу Орбели. Он пришел в ярость, тут же снял трубку и при мне позвонил в комиссию.
— Говорит директор Эрмитажа Орбели. Вы тут давали направление на работу Дьяконову. Да, Дьяконову Игорю Михайловичу.
Там подтвердили. Тогда Орбели, постепенно взвинчиваясь, стал говорить:
— Вам что, обязательно нужно, чтобы сельский учитель знал именно четырнадцать языков? Он мой сотрудник — что же, вы прикажете его увольнять? На каком основании?!
Трубка что-то слабо заблекотала, Иосиф Абгарович с силой ее повесил и сказал:
— Можете не беспокоиться, Игорь Михайлович, продолжайте работать.
В начале лета я был на Скороходовой, когда раздался звонок; какой-то неизвестный молодой человек, по одежде рабочий, спрашивал маму.
Он сказал, что сидел на Шпалерной в одной камере с Михаилом Алексеевичем, но что его собственное дело прекратили и самого его выпустили (бывало, значит, и такое!). Михаил Алексеевич чувствует себя хорошо, его вызывали к следователю два раза, в чем его обвиняют — еще не ясно. Рассказывал также, что он из вечера в вечер подробно рассказывает камерникам «Графа Монтс-Кристо» наизусть. Из рассказа смутно выявилось, что в камере людей очень много. Все это было и неясно, и неопределенно, но как-то обнадеживало, — хотя ясно было, что, передавая известия нам с этим молодым гонцом, папа, конечно, постарался изобразить дело как можно лучше.
В папины именины, в июле, у мамы впервые после всего этого в дверь позвонил незнакомый звонок. Но это был Иван Вылегжанин — приходил «проздравить Михаила Алексеевича». Ушел, совершенно потрясенный — как будто был «взят» не наш, а его собственный отец.
Мы с Ниной, в те дни, как никогда, близкие по-новому — беда сблизила нас совсем воедино, — все же решили уехать на лето. Для Лидии Михайловны мы были не в помощь, а что до моей мамы, то отпуск у меня тогда был 24 рабочих дня, да и так я не мог приходить к ней чаще, чем раз или два в неделю — с ней еще будут два сына: уеду на часть лета на Зеленое Озеро, вернется ощущение воли.
Нина, у которой был длинный преподавательский отпуск, уехала раньше. На этот раз хозяйка сдала нам не комнату в доме, а низкий сарайчик позади дома. Все равно, рядом было темное Круглое и светлое Зеленое озеро, строгий,чистый лес и песчаные бесконечные дорожки — просеки в вереске. Дышалось уже уходившей в прошлое юностью.
Без меня у Нины жила гостья — Нина Панаева — новая ее подруга, ученица с Курсов иностранных языков (а там большинство учениц были даже не ровесницы, а много старше нее). Когда я приехал, приходили другие гости — Сергей Львович Соболев, отдыхавший поблизости в Шалове — «милый верблюд». Он был весь какой-то теплый, говорил про математиков, про какую-то свою войну с академиком, о том, что творческий век математика — тридцать-сорок лет. Самому ему было тридцать лет, и он уже пять лет как был членом-корреспондентом Академии наук. Мы шутили о его статье, которую он подарил Мише: «Плотность нулей в L-ряду», и о его науке, которая грозила заменить все остальное, а пока считает нули. Никак нельзя было предположить, что он станет таким сухим академиком.
Дня на два приехал брат Алеша. Так как койки на него не было, мы составили наши рядом и спали все втроем поперек коек. Алеша, всегда такой замкнутый и сдержанный, был с нами свободнее обычного. Читал свои стихи. Читал свой вольный перевод из Лонгфелло («The day is long and dark and dreary»). He знаю, был ли он у него записан, но Нина вдруг вспомнила его в 80-х годах — к сожалению, уже после того, как сборник стихотворных переводов братьев Дьяконовых (старших) вышел в свет:
Ненастный день, холодный ветер стонет,
Холодный дождь деревья долу клонит
И лозы бьет об изгороди зло –
Heнacтьe смерть и тленье принесло
Ненастный день и ветер стонет.
Вся жизнь моя — как этот день ненастный,
Вся жизнь моя — ненужный труд напрасный,
Все лучшее, что было, то прошло,
Ненастье смерть и тленье принесло –
Ненастный день и ветер стонет.
Смирися, сердце, позабудь печали!
Утихнет дождь и прояснятся дали –
Проглянет солнце — терпеливо жди
Есть в каждой жизни солнце и дожди –
Иные дни полны печали.
О том, как он чувствует себя в комсомоле, мы не говорили; это была запретная тема. Алеша прекрасно знал, что я не одобряю его вступление в комсомол. Мы все равно очень любили друг друга.
Но к сентябрю надо было возвращаться в ленинградский водоворот. Мама все так же лежала, вся черная лицом, на диване, уставясь в одну точку, или опять начинала совать мне черновики писем или диктовать письма Сталину, Калинину, уж не знаю кому. По большей части лежала одна — даже «Бусыгой» (Андрюшей) она не в силах была заниматься, и он мастерил что-то сам по себе. Тата и Алеша весь день отсутствовали, а вечером Тата говорила о своем, истерически. Мне приходилось и ею заниматься, пытаясь вывести ее из этого состояния. Она два раза травилась — по счастью, не очень всерьез. В разрыве она была отчасти сама виновата — позволяла себе у нас дома вести страстный флирт с поклонником Сергеем Гушнером, — ну, правда, и то верно, что и у Миши, вероятно, были увлечения и до Евгении Юрьевны, – но еще в прошлом году, казалось — весной этого года, он подчеркивал хорошее отношение к Тате, защищал ее от замечаний друзей.
С Евгенией Юрьевной Хин он познакомился в 1936 или 1937 г. в Коктебеле. Меня в те годы там, конечно, не было, и о ее существовании он мне не говорил, хотя в юности нередко посвящал меня в свои сердечные дела, — по крайней мерс, в некоторые.
Евгения Юрьевна Хин была, как я уже упоминал, женой Ореста Цсхновицера, профессора на Литературном отделении ЛИФЛИ, а позже на филологическом факультете университета. Если он известен потомству, то по воспоминаниям о трагедии эвакуации Таллинна осенью 1941; в них он играет важную и достойную роль. В числе многих он погиб тогда на своем посту. Но в университете он считался одним из непочтенных профессоров.
Жил Цсхновицер в доме на набережной, прямо напротив Университета, в бельэтаже. Его трехкомнатная квартирка была выкроена из бывшей квартиры царского министра — чуть ли не министра финансов Коковцова, — и ему, как часто бывало в 1918–20 гг. при вселении в покинутые квартиры буржуазии, досталось не только само жилье, с роскошными цельными стеклами арочных окон на Неву, но и обстановка этих комнат — бюро, столики, стулья из светлого ореха, целая библиотека книг в старинных кожаных потемневших переплетах XVIII — начала XIX в., которую он, видимо, пополнял, так как был ревностным посетителем букинистов и книжного развала у башни Городской Думы на Невском; он был специалист по литературе второй половины XIX в., и у него была подобрана прекрасная библиотека русских писателей и XIX и начала XX веков.
Сама Евгения Юрьевна была собою видная, почти можно было бы сказать — рослая женщина с медными волосами и фигурой Венеры. Говорят, она была красива еще в Коктебеле, но когда я ее впервые увидел в 1938 г. у Миши в Ламоттовском павильоне, я красивой ее не нашел; видно, она была «не мой стиль». У нес были маленькие карие глаза, полное, не вполне правильное лицо. Ну, конечно, я не судья, и это описание, может быть, пристрастно.
О ее прошлом, кроме того немногого, что она мне впоследствии говорила о себе, я знаю мало, и все по слухам, достоверность которых, видимо, весьма сомнительна. Она была одесситка, с юных лет соприкасалась с одесской литературной средой, — так, близко знала приезжавшего туда Маяковского, позже писала воспоминания о их встрече. Много имела литературных знакомств в Ленинграде и также в Москве; была настолько близко знакома с возлюбленной Маяковского Лилсй Брик, что та рассказывала ей вещи, которые, казалось бы, рассказываются только близкой подруге. Была очень умна; но ее приятельница Лидия Николаевна Браудо говорила про нее: «У Жени ум действует сразу по нескольким этажам», а это уже был комплимент несколько сомнительный.
Рассказывали, что она была (подобно М.М.Зощснко и Илье Ильфу) одно время следователем милиции; рассказывали, что однажды один её неудачный поклонник при ней застрелился, и она лашла в себе силы сразу же вынуть свои письма из его кармана. Но все это вовсе не факты, за истинность которых я мог бы поручиться, и я привожу эти рассказы только постольку, поскольку человек характеризуется не только своими поступками и событиями своей жизни, но и тем, какая вокруг него создается легенда. Может быть, вес это неправда.
Соседом Цехновицсров по бельэтажу был не кто иной как начальник Ленинградского управления НКВД Гоглидзе; вход к нему был с другого подъезда, но всего в трех-пяти шагах от подъезда, ведшего к ним. У входа к Гоглидзе стояла, конечно, военная охрана. Я познакомился с ЕЛО. у Миши в его громадной пустой комнате именно в связи с тем, что она бралась позвонить в квартиру Гоглидзе и лично передать ему наше ходатайство об отце. Миша вызвал меня посоветоваться — я как-то незаметно стал главой семьи. Предложение Евгении Юрьевны я категорически отверг — оно показалось мне авантюристичным и безусловно бесполезным: как будто решение судьбы заключенного зависит от того, держит ли Гоглидзе в собственных руках заявление его близких! Он так же точно может взять любое из таких заявлений из рук секретаря или, напротив, очутившееся у него в руках передать секретарю.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары