Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увидя, как мама расстроилась, Миша процитировал ей папино любимое: Tout passe. — Но теперь это прозвучало зловеще.
Я дал маме выплакаться и забраться в угол дивана.
С тех пор, как я ни приходил на Скороходову, мама лежала на диване, уставившись в одну точку. Тата безумствовала. Маленький Андрюша на вид был спокоен и разговаривал о чем угодно, только не о родителях и не о дедушке, которого, казалось, очень любил. О том, что было у него тогда на самом деле на душе, он немножко рассказал нам, когда стал взрослым. Каждый приход мой к маме был мукой — она заставляла меня — не Мишу, меня — писать письма: прокурору, начальнику ленинградского НКВД Гоглидзе, Литвинову (депутату от нашего Петроградского района в Верховный Совет), Сталину и еще не знаю уж кому. В каждом письме придумывались новые доказательства папиной невиновности и полной лояльности к советской власти. Летом из Архангельска пришли авторские экземпляры «Истории полярных исследований» — мама велела мне аккуратно вырезать оттуда портреты героев и Сталина и патриотический текст заключительных абзацев и послать в очередном письме к Сталину. Первое время я эти письма посылал, но на отчаянные послания (которых, конечно, в «инстанциях» набрались многие миллионы) ответов не было. Только Литвинов ответил стандартным письмом на бланке, но за собственной подписью, о том, что он. к сожалению, в этом деле ничего сделать не может.
Надо было узнавать что-то о папиной судьбе, — о Якове Мироновиче Магазинере узнавала Лидия Михайловна; она считала, что я не должен попадаться по его делу в поле зрения. Надо было отстаивать очереди — сначала в огромнейшей, тянувшейся далеко по улице очереди в приемную Большого дома в отдельном здании бюро пропусков с улицы Чайковского — там указывали, помнится, в какой тюрьме находится заключенный, и там же сообщали изредка, что заключенный осужден на десять лет; помню, что эту очередь я отстаивал не один раз. Зачем была очередь, что нам отвечали, я помню смутно: как от всех бед, так и от этой мозг защищается, не хочет помнить. Потом стояли к приемному окошечку в тюрьме на Шпалерной (улице Воинова). Тут очередь была тоже очень длинная, но почему-то двигалась быстрее. Никаких передач не принимали, только сообщали, есть такой заключенный или нет; вот тут я помню, как немного впереди меня какой-то женщине, казавшейся пожилой и изможденной, хотя на самом деле она, вероятно, была довольно молодая, ответили:
— Такого-то нет, — и она вдруг закричала, жалобным, пронизывающим до костей криком:
— Папочка, папочка, за что, за что!?
Даже тюремщик, сидевший в окошечке, высунулся из него и сказал ей:
— Да что вы. гражданка! Жив он, его в госпиталь перевели.
Но она продолжала причитать «за что, за что?!», пока соседки по очереди не вывели ее на улицу.
Этот крик был невыносим именно потому, что всем нам в этой безмолвной очереди было не лучше.
Была еще одна очередь в военную прокуратуру (почему — военную?), находившуюся в бывшем здании Азовско-Донского банка, но не помню, чтобы я стоял в ней. Может быть, ходил Миша? Но в этой очереди бьвала Лидия Михайловна.
Позже она рассказывала, как, разбирая после обыска бумаги Якова Мироновича, она нашла вырезку его статьи 1918 г., кажется, из горьковской «Новой жизни», подумала, что это-то и могло послужить причиной ареста, и решила было написать на имя прокурора о том, что Яков Миронович не состоял в меньшевистской партии, но что-то её удержало. И конечно, такое заявление могло подбросить следователям новый обвинительный материал, которого им так не хватало. Потом выяснилось, что характер обвинения был совсем другой.
Лидия Михайловна от прокурора Шпигеля не получила ответа, но многим он отвечал:
— Узнаете через десять лет.
У мамы на Скороходовой никакой передвижки имущества не происходило. И куда передвигать? К тете Вере? Она почти прекратила всякие отношения с мамой. Остальные три комнаты (одна — разделенная фанерой) были на папином счету. Да и какие вещи были? Дедушкин черный книжный шкаф, золоченый медведь — пресс-папье на письменном столе, круглый обеденный стол в темной столовой и обитые мамой норвежские шесть стульев; буфет, не представлявший ни художественной, ни материальной ценности; родительская металлическая, крашеная под дерево норвежская кровать, наши походные кровати. Не продавать же это! Вместо этого — бесконечные, бесцельные разговоры, кому еще можно написать.
Однажды, когда я вечером пришел, мама вынесла мне откуда-то прекрасный портрет Александры Михайловны Коллонтай — ее подарок папе, писаный масляными красками, — и велела его сжечь. Я сжег ради маминого спокойствия, хотя понимал, что сжигать что бы то ни было после обыска бессмысленно, что портрет хороший, и что это вандализм. Кто же мог знать, что из всех старых большевиков именно Коллонтай, оппозиционсрка в прошлом, уцелела и далее уцелеет?
Тогда же мама рассказала мне про шкатулку Ионова. Уже отстраненный от заведования Госиздатом, в ожидании грядущих бедствий, он, оказывается, где-то в начале тридцатых годов пришел к папе и дал ему на хранение (как «единственному, кому он мог доверить») тяжелую шкатулку; уж не помню, какие сувениры предполагались в ней. Но когда начались аресты зиновьевцсв, папа вскрыл шкатулку и обнаружил, что она набита золотыми полуимпериалами. Он закрыл шкатулку и в темноте осенней ночи бросил её в Фонтанку.
Маму нельзя было узнать, так она постарела; говорила как безумная. Я часто задерживался у нее допоздна и, возвращаясь уже ночью в пустом трамвае, часто видел сидящими на площадке двоих в голубых фуражках: командира с кубиками на красных с лиловым кантом петлицах, с венком и мечом на рукаве, и красноармейца с винтовкой. И я думал: вот еще один дом, где все сейчас мирно ложатся спать, будет через несколько минут разорен и разрушен.
Алешу исключили из Кораблестроительного института — кажется, не только как сына «врага народа», но и вспомнили, что он был рекомендован институту Орасом, уже арестованным и, вероятно, расстрелянным. Теперь Алеша был занят хлопотами, чтобы его приняли в Политехнический институт. Тут уж никто не мог ему помочь, но он добился того, что исключение превратилось в перевод. Он поступил на отделение, где занимались турбинами, надеясь через корабельные турбины вернуться к кораблестроению.
Как-то Нина принесла с работы известие об Архангельском, любимейшем их преподавателе из Второго института иностранных языков, арестованном еще с осени, — кто-то вышел из тюрьмы и рассказал, что его видели в здании, где содержали смертников. Так мы впервые узнали, что есть не только аресты и высылки в лагеря на десять лет, но есть и расстрелы.
Мои государственные экзамены прошли как в тумане — помню только, что я получил «отлично» по всем трем: это был аккадский вместе с шумерским, история философии и что-то еще — общее языкознание? Не могу вспомнить.
Зато помню наше распределение. Мишу Гринберга и Тату Старкову оставили в аспирантуре на филфаке, Липина взял в аспирантуру В.В.Струве на истфак. Кслю Стрешинскую по своей крайней доброте взяла Наталия Давыдовна Флиттнср по специальности «история искусств Древнего Востока» по Академии художеств. Это был блеф, потому что об истории искусств Келя не имела самого бледного понятия, и даже по курсу самой же Наталии Давыдовны получила четверку только потому, что троек Н.Д. вообще не ставила. Остальным предложили места школьных преподавателей в разных местах — Вале Старковой в ее родном Арзамасе, Дусс и Зине — тоже куда-то ближе к их родине, на Чсрнозсмьс. Муся Свидср никуда не устроилась и, говорили, — она голодала. Я же, хотя и предъявил справку, что работаю и.о. научного сотрудника в Эрмитаже, получил направление в один из районов Ленинградской области — не то в Волховский, не то в Тихвинский — куда-то дальше в «глубинку», сейчас уж не помню.
На распределении не было Мирона Левина — он лежал с тяжелым туберкулезом в больнице напротив Мальцевского рынка. Не видно было и его приятелей из «Комитета по распределению сил» — Юры Люблинского, Коли Давидснкова и других — они «сидели», и не за «контрреволюционную организацию» ли?[189] О Коле Давиденкове я рассказал выше.
Одна из распределяемых — русистка Оля Жукова — сразу же оспорила решение комиссии. Она сказала, что у нее есть серьезный разговор с председателем комиссии, и они уединились в соседней пустой аудитории. Скоро сделалось известно, что она претендует на лучшее распределение и, по возможности, на аспирантуру, на том основании, что она — не жена «врага народа», как могла по ее характеристике предположить комиссия, а напротив — она проявила партийную бдительность и сама разоблачила своего мужа как врага, и он был «репрессирован». К чести комиссии надо сказать, что она не изменила своего первоначального решения, — по крайней мере, на наших глазах.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары