Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повествование, не размежевавшееся с молвою, само по себе содержит в себе известный заряд самокритики, — это не мешает произведению в целом функционировать как критика молвы и критика общества.
Переход к реализму полнее и последовательнее, чем в западных литературах, совершился в литературе русской. Это был переход от гармонического стиля классики к зрелому реализму. Стилевые системы реализма — в отличие от пушкинской классики — складываются от глубины пережитой реальности, не от слова, запечатляющего в себе опыт и истину жизненного, несущего в себе такой традиционно сложившийся опыт. Поэтому переход к реализму, к его стилевым системам был и сломом гигантского значения. Есть между классикой и реализмом и многообразные внутренние связи, которые красноречиво показывают резкость слома: пушкинский Германн отражен в Раскольникове Достоевского. У Пушкина сквозь многоликую гармонию его стиля, передающего действительность в ее нераздельной полноте, в неразъятой целостности, провидится страшное, что Пушкин, именно как страшное, и не допускает в свое произведение. Раскольников — это, напротив, пушкинский Германн, в котором все невысказанное, скрыто присутствовавшее, не явившееся сознанию и совести самого пушкинского героя, выставлено наружу, безжалостно обнаружено [636] . Германн-Раскольников увиден от жизни — слово гибко воспроизводит все это жизненно — увиденное, все его сознательное и бессознательное отмечено и взвешено писателем. «Подросток», герой романа Достоевского, говорит о Германне: «колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип — тип из петербургского периода!» [637] Молодой герой Достоевского наделен проницательностью своего создателя — это Достоевский, переосмысляя пушкинский образ до самого дна, видит в Германне, в его «бессовестности» зародыш нравственных и социально-психологических конфликтов, которые раскрываются в творчестве Достоевского.
В зрелом реализме слово погружается в жизнь и выносит ее наружу в ее полноте, возвращаясь к себе как слово самой жизни, глубоко видоизмененное по сравнению со словом тысячелетней традиции, сломанной на рубеже XVIII–XIX вв. Слово не задано, его конкретное качество, устройство не заданы, но слово точно так же и не останавливается на полдороге как «сырое» выражение «самой» действительности (натурализм) или как компромисс с традиционным заданным словом (Бальзак). Писательское с ново выносит наружу разноречивые голоса этой действительности. Вернуться таким голосам в единство устанавливающегося стиля — значит пройти через сложнейшую организацию жизненного материала в реалистическом видении и идейном осмыслении ее писателем. Такое единство стиля может быть лишь неповторимо-уникальным в творчестве каждого подлинного писателя-реалиста. Процесс — двоякий (уход слова в жизнь и его возвращение назад, в стилистическое единство поэтически организованной разноголосицы жизни). Об этом хорошо писал М. М. Бахтин, говоря о творчестве романиста: «Если романист утрачивает языковую почву прозаического стиля, не умеет стать на высоту релятивизованного, галилеевского языкового сознания, глух к органической двуголосости и внутренней диалогичности живого становящегося слова, то он никогда не поймет и не осуществит действительных возможностей и задач романного жанра» [638] . Однако точнее было бы сказать все это не вообще о романисте, а о реалистическом романе XIX в. и, впрочем, о любом жанре реалистической литературы: любой жанр в реалистическую эпоху немыслим без вслушивания в голоса жизни. Без вслушивания в слове, которое отпускается писателем на просторы мира.
Достижения русской литературы в этом полном воспроизведении социальной реальности как совокупности ее «голосов» общеизвестны.
На Западе литература XIX в., и прежде всего зрелый реалистический роман, тоже осваивала новую роль слова, хотя давление традиции на Западе всегда ощущалось явственнее и было несравненно более мощным.
В Германии больших успехов в полной передаче действительности через полифонию и сплетающуюся ткань «голосов» добился Теодор Фонтане [639] в его позднем, относящемся к 70—90-м годам романном творчестве. Его материал зЬке, сдержаннее и примиренное, чем у русских реалистов, но результаты велики. Воспроизведенные полосы ограниченной действительности просвечивают весь организм жизни именно благодаря совершенно необычной для конца века насыщенности романной речи Фонтане. Она рефлектирует в себе многообразие голосов и прежде всего всесторонне воспроизводит «усредненные» голоса общества с его пошлой и лицемерной моралью… Это «среднее», весомость фальшивой нормы, вездесуще: Фонтане раскрывает норму как глубоко въевшуюся порчу общества, как болезнь, которой подвержены многие его представители, и прежде всего как раз «репрезентативные» фигуры общества. Гибкая и подвижная, непринужденная речь Фонтане строится как плотное объединение этих голосов, беспрестанно ссылающихся друг на друга и апеллирующих к «общему» и «нормальному».
Быть может, замечательный опыт такого писателя, как Фонтане, и позволил западному литературоведению подойти к проблеме романной «многоголосицы» с иной, нежели Бахтин, более частной стороны. Речь идет о проблеме цитаты в реалистической прозе. «Цитата» — это излюбленное орудие «среднего сознания», его золотой фонд, который в то же время подвергается постоянному снижению, девальвируется, внутренне извращается и искажается по букве. Такого рода цитаты, в частности, многообразно функционируют в художественной ткани Фонтане [640] , помогая создавать весьма разноликие общественные типы и способствуя складыванию колоритного, целостного, притом весьма дифференцированного образа социальной действительности. Фонтане писал: «Все мое внимание нацелено на то, чтобы люди говорили у меня так, как они говорят в самой действительности». Это не раз повторенное творческое кредо Фонтане содержит в себе, как верно замечает Г. Мейер (автор важной работы о роли цитаты в повествовании), логический круг [641] . Однако круг такой — не простое писательское «замешательство» и логический недосмотр! Верно, для того чтобы заставить говорить героев произведения, нужно сначала их создать, однако создание героя есть акт обобщения действительности, есть диалектический ход: «голос» такого персонажа существен для самой действительности и выносит наружу существенное, это — реалистический тип. Когда такой персонаж начинает говорить так, как говорят в самой жизни, — это значит, что его типичность до конца обратилась в неповторимую конкретность его бытия, типичное совместилось с характерным и уникальным. Романы Фонтане, внимательно прислушивающегося к звучанию «голосов» своей эпохи, имитировавшего их поэтически совершенно и социально конкретно, своеобразно освещают саму жизнь слова в «реалистический» XIX век [642] .
Фонтане воспроизводит натуральную речь героев, «голоса» общества не фотографически и не натуралистически жидко, серо и скучно, а на редкость виртуозно. Он порой сгущает речь своих героев до некоего гениального, сочного, юмористического словоизвержения, в котором точно воспроизводимая «натуральная» речь пропитывается неподдельным поэтическим восторгом. Благодаря почти повсеместному присутствию скрытой цитаты, ссылки, полуцитаты, соотнесению своей речи с чужой, благодаря диалогичности речи стиль Фонтане плотен и глубок (на поверхности очень часто прост и непритязателен). Его слово музыкально как бы вопреки заложенному в него намерению. И это крайне показательно для позднего периода развития реализма XIX в., для ситуации конца века.
В это время та «индивидуализация» стилевых систем, которая строится не на гармонии слова и жизни, действительности, как двух равноправных сторон (классика), а скорее опирается на взаимопонимание слова, «отпущенного» в жизнь, и самой жизни, в свою очередь нарушается как своего рода равновесная система. Не кто иной, как JI. Толстой, к концу жизни выражает сомнения в возможностях романного слова, литературного вымысла, наконец, даже сомнения в достаточности самого поэтического слова. Если Бальзаку персонажи его «Человеческой комедии» еще могли представляться определенным ограниченным, «счетным» множеством, а это означало, что человек в социальной действительности XIX в. казался ему замкнутым в облике отмежеванных друг от друга типов, то в течение XIX в. образ человека вырисовался перед писателями-реалистами как сугубая незаконченность и неисчерпаемость, как то, что никак невозможно свести к типажу или амплуа (как бы ни многочисленны были подобные литературные амплуа персонажей). «У каждого человека есть глубина внутренней жизни, сущность которой нельзя сообщить другому, — говорил Толстой в 1904 г. — Иногда хочется передать это людям. Но сейчас же чувствуется, что передать это вполне другому человеку невозможно» [643] .
- Христианский аристотелизм как внутренняя форма западной традиции и проблемы современной России - Сергей Аверинцев - Культурология
- Быт и нравы царской России - В. Анишкин - Культурология
- Сто лет одного мифа - Евгений Натанович Рудницкий - История / Культурология / Музыка, музыканты
- Антология исследований культуры. Символическое поле культуры - Коллектив авторов - Культурология
- О перспективах христианства в Европе: попытка ориентации - Сергей Аверинцев - Культурология
- Похоронные обряды и традиции - Андрей Кашкаров - Культурология
- ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС – ВЗГЛЯД ОЧЕВИДЦА ИЗНУТРИ - Сергей Баландин - Культурология
- Народные традиции Китая - Людмила Мартьянова - Культурология
- О новом. Опыт экономики культуры - Борис Гройс - Культурология
- Восток — Запад. Свой путь: от Константина Леонтьева - к Виталию Третьякову - Александр Ципко - Культурология