Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Знаю только, что был случай, когда оно подействовало, – сказал Уитфилд.
– Выходит, вы знаете, что были и другие случаи, когда оно не подействовало?
– Я знаю только один случай, когда его пробовали.
– Ну что ж, – сказал Рэтлиф. Он взглянул на обоих Сноупсов – двоюродных братьев, дядю с племянником, или кем там они друг другу приходились. – Это обойдется вам в шестнадцать долларов восемьдесят центов.
– Шестнадцать долларов восемьдесят центов? – сказал А. О. – Сто чертей! – Его маленькие бесцветные глазки быстро забегали, заскользили по лицам. Наконец он повернулся к священнику: – Послушайте, что я вам скажу. Корова не из одного мяса состоит. На ней еще много всякого наросло, чего при рождении не было. Все это тоже часть коровы – рога, шерсть. Почему бы не взять клок шерсти и не сварить суп, что ли; можно бы и крови малость добавить, чтобы уж совсем без обмана…
– Нет, нужно ее тело, мясо, – сказал священник. – Я так понимаю это лечение, что если надо его отвадить, пусть поймет, что ее уж на свете нет.
– Но шестнадцать долларов восемьдесят центов… – сказал А. О. Он взглянул на Рэтлифа: – Не думаю, чтобы вы согласились уступить хоть сколько-нибудь.
– Нет, – сказал Рэтлиф.
– И Минк ничего не даст, тем более что Билл Варнер сегодня утром постановил взыскать с него штраф, – сказал А. О. желчно. – И Лэмп тоже. Вообще-то и Лэмпу скоро придется выложить денежки, но за что – это уж не ваше дело, – сказал он Рэтлифу. – И Флема нет. Так что остаемся мы с Эком. Если только брат Уитфилд не пожелает помочь нам из нравственных соображений. В конце концов, что порочит одного из паствы, порочит и все стадо!
– Нет, – сказал Рэтлиф. – Ему нельзя. Я и сам слышал об этом средстве. Все должна взять на себя кровная родня, иначе оно не подействует.
Маленькие блестящие глазки все так же перебегали с лица на лицо.
– А ведь вы ничего об этом не говорили, – сказал он.
– Я сказал все, что знаю, – сказал Уитфилд. – Откуда мне знать, на какие деньги тогда купили корову.
– Но шестнадцать долларов восемьдесят… – пробормотал А. О. – Сто чертей.
Рэтлиф посмотрел на него – теперь глаза А. О. были гораздо хитрее, чем казалось раньше; нет, он не умен, поправил себя Рэтлиф. Хитер. Только теперь А. О. в первый раз взглянул на своего брата или племянника.
И тогда брат или племянник в первый раз открыл рот.
– Ты хочешь сказать, что мы должны ее купить?
– Да, – сказал А. О. – Ты, конечно, не откажешься принести эту маленькую жертву ради имени, которое носишь.
– Ладно, – сказал Эк. – Раз уж мы должны… – Он достал из-под кожаного фартука огромный кожаный кошель, открыл его и держал в закопченном кулаке – так держит ребенок бумажный пакет, собираясь надуть его воздухом. – Сколько?
– Я ведь живу бобылем, – сказал А. О. – А у тебя трое детей.
– Четверо, – поправил его Эк. – Мы ждем еще одного.
– Значит, четверо. Так что я полагаю, единственный способ – это разложить издержки в соответствии с той пользой, которую получит каждый из его излечения. Ты должен уплатить за себя и за четверых детей. Это выходит пять к одному. Значит, я плачу доллар восемьдесят центов, а Эк – пятнадцать долларов, потому что трижды пять – пятнадцать и пятью три – тоже пятнадцать. И пускай Эк возьмет себе шкуру и все мясо, какое останется.
– Но мясо и шкура не стоят пятнадцать долларов, – сказал Эк. – А если бы и стоили, мне они все равно без надобности. На что мне столько – на целых пятнадцать долларов.
– Но ведь это не просто мясо и шкура. Так уж сложились обстоятельства. Мы свое доброе имя защитим.
– А с какой стати мне это доброе имя должно влететь в пятнадцать долларов, а тебе – всего в один доллар восемьдесят центов?
– Честь Сноупсов – вот что всего дороже. Можешь ты это понять? До сих пор на ней не было ни единого пятнышка. Ее надо хранить чистой, как мраморный памятник, чтобы твои дети могли носить нашу фамилию не краснея.
– Но все же я никак не пойму, почему я должен заплатить пятнадцать долларов, а ты всего только…
– Потому что у тебя четверо детей. Ты сам-пят. А пятью три – пятнадцать.
– Но у меня пока только трое, – сказал Эк.
– А я что говорю? Пятью три! Если бы у тебя родился еще один, то было бы четыре, а пятью четыре – двадцать, и мне вообще не пришлось бы ничего платить.
– Но кому-то пришлось бы дать Эку три доллара двадцать центов сдачи, – сказал Рэтлиф.
– Что-о? – сказал А. О. Но тут же снова повернулся к своему брату или племяннику. – Кроме того, ты получишь мясо и шкуру, – сказал он. – Пожалуйста, не забывай об этом.
Глава вторая
1Жена Хьюстона была некрасива. Умом она не блистала, да еще была бесприданница. Круглая сирота, невзрачная, почти дурнушка и даже не такая уж молоденькая – ей было двадцать четыре года, – она жила в доме у дальней родственницы, которая воспитала ее как сумела, в меру своего крестьянского ума, происхождения и житейского опыта, и он взял ее оттуда вместе с небольшим сундучком, где было скромное простенькое белье сурового полотна, простыни и полотенца, подрубленные вручную, скатерть, которую она вышила своими руками, да с неисчерпаемым запасом верности и постоянства – единственным ее достоянием. Они поженились, а через полгода ее не стало, и вот уже больше четырех лет он горевал о ней, дикий, угрюмый, неотступно верный ее памяти, и ничего другого у него не было.
Они знали друг друга с детства. Оба были единственными детьми у родителей, оба родились на фермах, в каких-нибудь трех милях друг от друга. Они принадлежали к тому же приходу и ходили в ту же школу с одним-единственным классом для занятий, и, хотя она была младше на пять лет, когда он поступил в школу, она училась уже во втором классе, и, несмотря на то что, проучившись два года, он так и не перешел в следующий класс, она по-прежнему была лишь на класс выше, а потом он исчез, ушел не только из отчего дома, но и вообще из Балки, уже в шестнадцать лет убегая от извечных пут, и пропадал целых тринадцать лет, а потом вдруг объявился, причем, решив вернуться, знал (должно быть, даже проклиная себя), что, когда приедет, застанет ее дома и не замужем; и он не ошибся.
В школу он пошел четырнадцати лет. Он не был диким, а просто необузданным, и руководила им не столько отчаянность, сколько неодолимая жажда, но жажда не жизни или даже движения, а вольной неподвижности, именуемой свободой. К учебе он отвращения не питал; его возмущало лишь неизбежное принуждение, необходимость повиноваться. Он отлично справлялся с хозяйством на отцовской ферме, а мать научила его подписывать свое имя и вскоре после этого умерла и перестала наконец пилить мужа, добиваясь, чтобы тот определил мальчика в школу, которой он счастливо избегал целых четыре года, используя материнскую любовь к баловню сыну для защиты против суровости гордого отца; он по-настоящему радовался, когда ему поручали все более ответственные дела, и даже любил трудную работу, которую отец давал ему, желая сделать его человеком. Но в конце концов он сам пал жертвой своей хитрой тактики: даже отцу стало ясно, что на ферме ему учиться больше нечему. Пришлось ему пойти в школу, где он был отнюдь не примерным, а скорее беспримерным учеником. Он был сознательным гражданином еще до того, как получил право голоса на выборах, и мог бы быть отцом до того, как выучился читать по складам. В четырнадцать лет он уже знал вкус виски и завел любовницу – негритянскую девушку на два или три года старше его, дочь отцовского арендатора, – и вот теперь он вынужден был зубрить азы на четыре, пять, а потом и на все шесть лет позже своих сверстников, слишком взрослый для этого; великан среди лилипутов, поневоле искушенный во многом, он, естественно, презирал одноклассников и был решительно неисправим, и не то чтобы упорствовал в своем нежелании учиться, а просто был уверен, что ему это не интересно, не дается да и вообще ни к чему.
Потом ему казалось, что, когда он вошел в класс, первое, что он увидел, это скромно склоненную головку с гладко зачесанными каштановыми волосами. А еще позже, когда он уже считал, что убежал от нее, ему казалось, что она была с ним всю его жизнь, даже те пять лет между его и ее рождением; не то чтобы она каким-то непостижимым образом жила на свете эти пять лет – нет, сам он начал жить, только когда она родилась, и с этого часа они были на веки вечные связаны друг с другом не любовью, но непреклонной верностью и упрямым отпором: с одной стороны – твердая, несокрушимая воля переделывать, улучшать, совершенствовать, с другой – яростное, отчаянное сопротивление. Это была не любовь, не то обожание, преклонение, какое открыла ему страсть в опыте, ограниченном, конечно, но не таком уж невинном. Он признал бы, принял это чувство как должное, покорился бы ему, как покорялся, сталкиваясь с этим чувством, которое он называл добровольным рабством, в тех женщинах – матери и любовнице, – с какими до тех пор имел дело. Но он даже не подозревал, даже понятия не имел о том, что такое настоящее рабство, – то упорное, постоянное, деспотичное стремление раба не только безраздельно владеть, поглотить без остатка, но и тиранить, переделывать поработителя по своему образу и подобию. Пока что он даже не был ей нужен, и не потому, что она была слишком молода, а потому, вероятно, что не считала его готовым для этого. Она выбрала его из всего людского муравейника не как человека, который отвечает всем ее требованиям, а как настоящего мужчину, с которым она могла бы создать и построить настоящую жизнь.
- Уильям Фолкнер - краткая справка - Уильям Фолкнер - Проза
- Рассказы о Маплах - Джон Апдайк - Проза
- Все романы в одном томе - Фрэнсис Скотт Фицджеральд - Проза
- Когда я умирала - Уильям Фолкнер - Проза
- Ad astra (К звездам) - Уильям Фолкнер - Проза
- Авессалом, Авессалом! - Уильям Фолкнер - Проза
- Засушливый сентябрь - Уильям Фолкнер - Проза
- Осень в дельте - Уильям Фолкнер - Проза
- Рука, простертая на воды - Уильям Фолкнер - Проза
- Нимфолепсия - Уильям Фолкнер - Проза