Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А освобождение он не мог получить?
— Дело еще кое-как шло, пока не было форменных баталий. Подполковник муштровал полк, Ахат же следовал за армией в большой дорожной карете, которую набил книгами, инструментами и солдатскими трупами. На крыше кареты под брезентом лежал большой тюк, и в летнюю жару пахло от него весьма скверно. А однажды случилось нечто ужасное. Веревка на крыше лопнула, как раз когда мимо скакал курфюрст, — и на дорогу вывалились сто двадцать четыре правые руки.
— Господи помилуй! А левые куда девались?
— Не знаю.
— Зачем же рассказывать, коли не знаешь, что случилось?
— Нет, ты невозможный человек. Я рассказываю не для тебя, а для себя самого, чтобы уразуметь. Не могу просто думать, в сон кидает. Я думаю языком, ясно?
— A-а, ну да, ну да.
— Дуралей! Меня интересует Ахат, пойми ты наконец. И рассказывать про Ахата фон Притвица поучительно для меня самого.
— Значит, вы бы и стенке могли рассказывать?
— Правильно. Но ведь и тебе, наверно, не совсем уж неинтересно послушать мой рассказ?
— А то! Поневоле буду теперь целыми днями ломать себе голову, куда подевались эти руки. Вы, пастор, рассказываете, вроде как Эгон чинит башенные часы — остаются лишние винтики.
— Будешь ты слушать или нет?
— Да я с удовольствием, только разве у нас есть время сидеть тут и разглагольствовать? Генерал ждет.
— Плевать на генерала. На чем я остановился?
— На правых руках.
— Ну да. Так вот, курфюрст сильно осерчал на это происшествие. Призвал Ахата к себе, и тот приковылял в штабную палатку как был, в окровавленном фартуке и в очках на кончике носа. Притвиц! Вы офицер или фельдшер?! Ахат смекнул, что вопрос риторический, и потому благоразумно смолчал. Отныне вы сами примете командование своим полком! Вспомните наконец об имени, недостойным носителем коего вы являетесь! Слушаюсь, Ваше высочество. В тот же вечер армия подошла к Фербеллину. Намечалась баталия. Ахат был совершенно не в себе.
— Бедняга! А рук этих он, поди, больше не видал?
— Ночь перед сражением он провел без сна. Вообще-то он больше всего боялся сесть на коня. Но сбежать было никак невозможно. Когда войска построились в боевые порядки, он с помощью четверых драгунов взгромоздился на лошадь.
— Вот так так! А статуй сидит верхом как заправский гусар.
— То-то и оно! Я об этом и толкую!
— И как же с ним было?
— Шведские батареи открыли огонь. Ахат вздрогнул и уронил очки. Да и сам от испуга едва с лошади не свалился. А думал он только о том, как бы спастись из этой жути.
— Да уж, черт возьми! Могу себе представить! Не такой уж он и дурак, этот Эпаминонд.
— Ахат изо всех сил пришпорил лошадь и помчался прочь с поля битвы. Так он думал. На самом же деле лошадь поскакала прямиком к шведским позициям. А следом и весь полк.
— Господи Иисусе! И чем все кончилось?
— Лошадь сбросила его на палисад, где он и просидел до следующего дня. Нашел его денщик, когда ходил мародерствовать. Курфюрст был чрезвычайно доволен. И прямо на поле брани произвел Ахата в генералы. Его высочество без устали превозносил храбрость Притвица и боевой дух. Ахат пытался протестовать, но тщетно. Курфюрст лишь благосклонно улыбался по поводу этакой рыцарской скромности — дескать, как это типично для великого человека. Ахату отвели роль, волей-неволей он был теперь «Герой Фербеллина». Его подняли сразу на две ступеньки по служебной лестнице, и через три года он был верховным главнокомандующим прусскими войсками. Он загубил больше армий, чем в свое время фельдмаршал Галлас{28}. Отступал и терпел поражение, осаждал и терпел поражение, наступал и терпел поражение, а когда праздно стоял на зимних квартирах, армия вымирала от тифа. Однако ж слава его от этого не меркла. Герой Фербеллина всегда действовал правильно. Все глупости, какие он совершал, истолковывались как гениальные тактические ходы. Нелепые ретирады вошли в моду, и военное искусство в Европе мало-помалу чахло, ибо все генералы, едва очутившись на поле боя, мигом давали тыл и отступали — по необходимости или без оной. Да, Ахат фон Притвиц был великий человек. Умер он в возрасте семидесяти лет от заражения крови, оплакиваемый всею нацией. Его саркофаг установлен на самом почетном месте в потсдамской Гарнизонной церкви.
— Вот видите. Выходит, я правильно сказал. Он был настоящий герой.
— Дуралей, ты так ничего и не уразумел. Обман это, фарс, маскарад, пойми! Анатом, ряженный генералом. А самое нелепое — со временем Ахат тоже твердо уверовал, что он великий полководец.
— Почему бы и нет? Раз все считали его гением? Однако нельзя же нам торчать тут до бесконечности. Генерал с ума сходит от злости, когда ему приходится ждать.
— Ты не слышишь, что я говорю? Ахат не был великим героем!
— Да ну, всякий знает, этакие памятники ставят только великим людям. Гляньте, ну чисто орел! Вон какой свирепый на вид!
— Это совсем другой человек!
— Так вы, пастор, вроде об этом мужике рассказывали?
— Нет, в известном смысле о другом.
— Где же тогда этот другой? — Длинный Ганс приставил руку козырьком к глазам и оглядел парк.
— Тут его нет.
— Нет? А где он? И кто похоронен в Потсдаме?
— Идиот! Неохота мне больше с тобой спорить.
Длинный Ганс задумчиво отломал от статуи мраморную шпору и почесал ею свои космы.
— Вы, пастор, сами виноваты. Больно чудно рассказываете. Лишние винтики остаются.
— Н-да, возможно. Идем, пока генерал не послал за нами лакеев. Господи! Поздно-то как!
VI. Змееборец
Дворец распахнул двери и втянул подневольных гостей в свое нутро, как заглатывает жертвы голодное чудовище. И двух людей, что вошли туда, охватило жуткое ощущение нереальности, сходное с огромным, цепенящим омерзением, и это чувство усиливалось с каждым шагом, который уводил их все глубже в дворцовые залы, лестничные клетки, коридоры.
Мы стоим на месте, а дворец движется, извивается, поднимается, опадает, мелкими рывками смыкается вокруг нас, как змея, глотающая добычу. Лестницы катятся нам под ноги, коридоры скользят мимо, лакеи с оттопыренными локтями, расставленные как истуканы вдоль стен, неподвижные, пучеглазые, похожие на борзых собак, приближаются, скользят мимо, появляются вновь… Букет цветов в большой вазе чуть касается нас своим ароматом. Зеркало спешит мимо, бросая через плечо наши отражения — робкий взгляд убегающей дичи. Косые солнечные полосы окон колесными спицами мелькают мимо колен. Спины ковров струятся под ноги пестрым потоком. Двери отворяются бесшумно, как бы сами собой. Лепнина на потолке плывет у нас над головой, словно облака, а непрерывный ряд фамильных портретов шествует мимо бесконечной торжественной вереницей спесивых танцоров, которые в разгар забавы вдруг заметили нескольких наглых чужаков. Дворец тихонько смыкается вокруг нас, и мы ничего не можем поделать.
Движение разом прекратилось. Длинный Ганс и Герман тревожно переглянулись. Дверь в столовую. Ай-ай-ай, мы безбожно опоздали… Генерал наверняка вне себя от ярости. Длинный Ганс рукавом отер потный лоб, и подвески хрустальной люстры закачались, мелодично позванивай. Радужные блики света экзотическими стрекозами плясали на красном ковре под ногами, плясали, переливались, трепетали, все медленнее, медленнее, пока наконец не замерли на ветвистом узоре ковра, слегка шевеля мерцающими крылышками. Четырехугольное солнечное пятно оконного проема пылало на красных дверных панелях. Потом оно разом уменьшилось, скользнуло внутрь и вниз. Створки медленно распахнулись настежь.
— Ба-а! Не угодно ли войти, господа?
Обеденный стол — как заснеженный остров в море сверкающего паркета. По стенам, меж зеркал и оконных проемов, застыли навытяжку лакеи в притвицевских черно-золотых ливреях с ясными латунными пуговицами и в начищенных мелом гамашах. Высокие китайские вазы полны ослепительно белых цветов.
Гости обернулись к ним. Бенекендорф нервно поигрывал ложкой. Дюбуа, лениво потягивая вино, бросил на них быстрый равнодушный взгляд. Только Эрмелинда сидела неподвижно, белоснежной спиной к новым гостям.
— Входите же! Будьте любезны! И простите нашу неучтивость! Паштеты уже убраны. И суп почти съеден. Так как? Надеюсь, вы не в обиде, а?
Зловещая тишина. Генерал все глубже уходил в кучу турецких подушек, подложенных под спину. По контрасту с белым как мел париком лицо выглядело багрово-красным. Правый глаз был ясен, кругл и стеклянно невыразителен, левый же, весь в красных прожилках, измученно глядел из путаницы шрамов и морщин. Щеки исполосованы сабельными рубцами, которые, бывало, синели от злости и белели от испуга. В одном уголке рта острый польский палаш выкроил складку вечного смеха. Но безгубый, пыльно-белый генералов рот не улыбался. Подбородок дрожал от ярости, как дрожит при землетрясении широкий выветренный скальный карниз.
- Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Ян Миллер - Историческая проза / Прочие приключения / Русская классическая проза
- Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Миллер - Историческая проза / Прочие приключения / Русская классическая проза
- Ястреб гнезда Петрова - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Иешуа, сын человеческий - Геннадий Ананьев - Историческая проза
- Сцены из нашего прошлого - Юлия Валерьевна Санникова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Тайны Римского двора - Э. Брифо - Историческая проза
- Крым, 1920 - Яков Слащов-Крымский - Историческая проза
- Пятьдесят слов дождя - Аша Лемми - Историческая проза / Русская классическая проза
- Князь Ярослав и его сыновья - Борис Васильев - Историческая проза
- Мадьярские отравительницы. История деревни женщин-убийц - Патти Маккракен - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Русская классическая проза