Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ответила тогда Илария? Ничего, она просто ушла. Она повернулась, и как сомнамбула двинулась в сторону калитки. «Постой! Давай поговорим…» - прокричала я ей вслед отвратительно сдавленным голосом.
Почему я стояла как вкопанная, почему не побежала за ней, почему не сделала ничего, чтобы остановить ее? Потому что я сама окаменела от своих слов. Попытайся понять, я хранила тайну столько лет, так берегла ее – и вдруг проговорилась. В одно мгновение, словно канарейка, в клетке которой не заперли дверцу, слова слетели с губ и достигли слуха того самого, того единственного человека, который ни в коем случае не должен был их услышать.
В тот же день, в шесть часов вечера, когда я все в том же оцепенении поливала гортензии, у калитки остановилась полицейская машина. Мне сообщили об аварии.
Сейчас уже поздний вечер, я должна была отложить письмо в сторону. Я покормила Бака и дрозда, сама поела, посмотрела телевизор. Мой панцирь изношен, мне трудно переживать все это снова. Я должна была отвлечься, перевести дух. Теперь могу рассказывать дальше.
Как ты знаешь, твоя мать умерла не сразу, еще девять дней она была на грани жизни и смерти. В те дни я не отходила от ее постели ни на шаг, надеясь, что хотя бы на мгновение она откроет глаза, и я смогу попросить у нее прощения. В палате были мы одни, кругом стояло множество приборов, на одном из экранов можно было увидеть, что сердце ее еще билось, на другом – что мозг почти не работает. Я узнала от врача, что порой пациентов в таком вот состоянии спасали звуки музыки, которую они любили когда-то. Тогда я раздобыла магнитофончик и запись песенки, которую Илария любила в детстве, и включала ее бессчетное число раз. И правда, наверное, она что-то услышала, потому что при первых звуках выражение ее лица изменилось: на нем появилась слабая улыбка, и губы задвигались – так делают груднички, когда их только-только покормили. Мне казалось, в ее лице появилось умиротворение. Кто знает, может быть в каком-то не уснувшем еще уголке ее мозга хранилась память о той поре, когда она была счастлива – и эта память оживилась в ней. Эта малость переполнила меня радостью – в таких случаях ты хватаешься за соломинку. Я без конца гладила ее по голове и говорила: «Сокровище мое, постарайся выкарабкаться, у нас с тобой вся жизнь впереди, начнем все сначала, теперь все будет иначе». Я повторяла эти слова, а перед моими глазами вставала картина: ей четыре или пять лет, она ходит по саду, ухватив за руку свою любимую куклу, и болтает с ней без умолку; до меня то и дело доносится ее громкий, радостный смех. Если однажды она была счастлива, говорила я себе, то может быть счастлива снова. Чтобы начать все сначала, нужно вернуться в то время – к тому ребенку.
Само собой, первое, что мне сообщили врачи после аварии: даже если моя дочь выживет, она уже не сможет жить как нормальный человек, она будет парализована частично или полностью. И знаешь что? Материнский эгоизм был во мне так силен, что я молилась лишь об одном: только бы она выжила. Какой была бы ее жизнь после этого не имело никакого значения. Более того: я представляла, что стану возить ее в инвалидном кресле, мыть ее, кормить с ложечки, заботиться о ней с утра до вечера, и думала, что так смогу искупить свою вину перед ней. Если бы я любила ее по-настоящему, больше себя самой – молила бы о ее смерти. Кто-то, к счастью, любил ее больше, чем я: вечером девятого дня слабая улыбка сошла с ее губ, и она умерла. Я была рядом и поняла это в ту же минуту, но не позвала дежурную медсестру, потому что хотела побыть с ней наедине еще немного. Я погладила ее по голове, сжимая ее руки, повторяя: «Сокровище мое», - так я звала ее, когда она была ребенком. Не отпуская ее руки, я опустилась на колени и стала молиться, и тогда смогла дать волю слезам.
Когда медсестра тронула меня за плечо, я все еще плакала. «Пойдемте, - сказала она, - я дам вам успокоительное». Я отказалась от лекарства: я не хотела, чтобы что-то притупило мою боль. Я оставалась в больнице, пока ее тело не увезли в морг. Потом я взяла такси и приехала к подруге, у которой ты жила эти девять дней. «Где мама?» - спросила ты во время ужина. «Мама уехала, - сказала я тебе тогда, - она отправилась далеко-далеко, в долгое-предолгое путешествие, на самое небо». Ты задумалась, мы провели остаток ужина в тишине. А потом ты посмотрела на меня с серьезностью и сказала: «Бабушка, нам можно с ней попрощаться?» «Конечно, солнышко», - ответила я, и, взяв тебя на руки, вышла в сад. Мы долго стояли на лужайке, и ты своей ручонкой все махала звездам.
1 декабря
В последнее время я что-то затосковала. Почему – трудно сказать, так уж устроен человек: душевный покой может нарушить сущий пустяк. Синьора Рацман заходила вчера утром с покупками и, заметив, что выгляжу я неважно, сказала, что всему виной луна. И, правда, прошлой ночью было полнолуние. Если луна управляет приливами и отливами, может ускорить или замедлить рост травы в саду, почему ей не влиять и на наше самочувствие? Мы состоим из воды, воздуха, минеральных веществ, разве нет? Уходя, синьора Рацман оставила мне толстенную пачку уже прочитанных ею журналов, так что весь день я посвятила бессмысленному занятию. Как легко попасться на эту удочку! Когда беру в руки журнал, говорю себе – ладно, только полистаю, полчасика - и хватит, потом займусь чем-нибудь серьезным и важным. И не могу остановится, покуда не прочту все от корки до корки. Я печалюсь о несчастьях в жизни принцессы Монако, возмущаюсь амурным интрижкам ее сестры, с волнением прочитываю все душещипательные истории, рассказанные в мельчайших подробностях. И потом – письма! Диву даюсь, о чем люди порой не стесняются рассказывать. Не думаю, что меня можно назвать ханжой – во всяком случае, надеюсь, что нельзя – но все же я не стану отрицать, что некоторые откровения меня немного шокируют.
На улице сегодня морозно. В сад я не выходила: холод не только снаружи, его довольно и внутри меня - я боюсь, что сломаюсь, как старая обледенелая ветка. Откуда мне знать, читаешь ли ты мое письмо. Может, теперь я вызываю у тебя такое отвращение, что ты не желаешь читать дальше. Но остановиться, отступить, дать волю сомнениям я уже не могу – мне нужно рассказать все до конца. Много лет я хранила тайну, но ты должна знать правду. Я говорила тебе в самом начале: ты не находишь себе покоя, потому что ищешь свою точку опоры – но и я мучаюсь, едва ли не больше, чем ты. Твои мысли о «точке опоры» – точнее, об отсутствии таковой – происходят оттого, что ты не знаешь, кто твой отец. С грехом пополам я еще могла объяснить тебе, куда ушла от нас твоя мама; но когда ты спрашивала об отце, я не знала, что ответить. Но что я могла сказать? Я и сама не знаю, кто он. Однажды Илария отправилась отдыхать на все лето в Турцию, и вернулась оттуда в положении. Ей уже было тридцать лет, а если у женщины в этом возрасте еще нет ребенка, она становится будто безумной, готова забеременеть любой ценой, как и от кого - не имеет никакого значения.
Кроме того, в ту пору в моде был феминизм. Твоя мать и ее подруги собирались вместе и обсуждали эти идеи в своем клубе. Со многим из того, что говорилось, я была согласна, однако, порой мне казалось, что они перегибают палку. К примеру, они считали, что женщина целиком и полностью хозяйка своего тела, и, следовательно, родить ребенка или нет зависит только от нее. Мужчина необходим лишь с биологической точки зрения, и его следует использовать просто как генетический материал. В это верила не только твоя мать - две или три ее подруги завели детей таким вот образом. И знаешь, их не так уж трудно понять: способность дарить жизнь может внушить мысль о том, что мы обладаем огромной властью. Смерть, тьма, суета - все отступает: ты рождаешь в мир самое себя, свою плоть и кровь… перед этим чудом все меркнет.
Доказывая свои взгляды, твоя мать и ее подруги приводили примеры из жизни животных. «Самки, - говорили они, - встречают самцов лишь на время спаривания, после чего они расстаются, а потомство остается с матерью». Правда это или нет, я не проверяла. Но я точно знаю, что мы люди, и у каждого из нас есть лицо – свое лицо, особенное, неповторимое. Олененок рождается с оленьей мордочкой, львенок – со львиной, и все детеныши похожи как две капли воды на животных своего вида, и, вырастая, они не утрачивают подобия. Но лицо есть только у людей, его нет у животных. Мы личности, у каждого есть лик, понимаешь? И в нем отражено все: твоя история, твой отец, мать, бабушки, дедушки, прабабушки и прадедушки – и даже может какой-то дальний родственник, которого уже никто не помнит. Лицо - это твоя личность, все то хорошее и плохое, что ты унаследовал от своих предков. Лицо есть то, что отличает нас от других в этом мире, главное, то, что позволяет нам сказать: вот он я, не такой, как все. Когда в тринадцать, четырнадцать лет ты стала часами глядеться в зеркало, я поняла, что именно ты выглядывала. Конечно, тебя занимали прыщи и угри, или форма твоего носа – но не только, и не столько. Мысленно удаляя черты, унаследованные по материнской линии, ты пыталась представить себе облик человека, благодаря которому ты родилась на свет. Вот об этом-то и не подумали твоя мать и ее подруги: что если однажды ребенок, глядя на себя в зеркало, поймет, что внутри него продолжает жить еще кто-то, и как раз о нем он хотел бы узнать все. Бывает, что человек всю жизнь ищет свою мать или отца, мечтает увидеть их лица.
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Дожить до рассвета - Василий Быков - Классическая проза
- Мгновение в лучах солнца - Рэй Брэдбери - Классическая проза
- Источник. Книга 2 - Айн Рэнд - Классическая проза
- В сказочной стране. Переживания и мечты во время путешествия по Кавказу (пер. Лютш) - Кнут Гамсун - Классическая проза
- Крошка Цахес, по прозванию Циннобер - Эрнст Теодор Амадей Гофман - Классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Изумрудное ожерелье - Густаво Беккер - Классическая проза