Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“В Польше искони веков толковали о вольности и равенстве, которыми на деле не пользовался никто, только богатые паны были совершенно независимы от всех властей, но это была не вольность, а своеволие”... “Ммелкая шляхта, буйная и непросвещенная, находилась всегда в полной зависимости у каждого, кто кормил и поил ее, и даже поступала в самые низкие должности у панов и богатой шляхты, и терпеливо переносила побои, — с тем условием, чтобы быть битыми не на голой земле, а на ковре, презирая, однако же, из глупой гордости занятие торговлей и ремеслами, как неприличное шляхетскому званию. Поселяне были вообще угнетены, а в Литве и Белоруссии положение их было гораздо хуже негров…”
“Крестьяне в Литве, в Волынии, в Подолии, если не были принуждены силой к вооружению, оставались равнодушными зрителями происшествий и большей частью даже желали успеха русским, из ненависти к своим панам, чуждым им по языку и по вере”.
“Поляки народ пылкий и вообще легковерный, с пламенным воображением. Патриотические мечтания составляли его поэзию — и Франция была в то время Олимпом, а Наполеон божеством этой поэзии. Наполеон хорошо понял свое положение и весьма искусно им воспользовался. Он дал полякам блистательные игрушки: славу и надежду — и они заплатили ему за это своею кровью и имуществом”.
Вот таким и были наши “разочарованные полонофилы”… Трудно было шляхте найти в них настоящих союзников.
IV. Адам Мицкевич и Константин Леонтьев
Масла в разогревающийся костерок моего искреннего полонофильства добавило пребывание осенью 1963 года на двухмесячных военных сборах во Львове-Лемберге.
Я с наслаждением бродил по его блестящим базальтовым мостовым, по тенистому, уставленному католическими надгробьями Лычаковскому кладбищу, заглядывался на прихотливую барочную вязь львовских костелов, поднимался к Высокому замку, откуда предо мной простирались каменно-парковые пространства первого европейского города, увиденного мной. А особняки с овальными окнами, резными дубовыми дверями, кованными из черного железа кружевами вокруг парадных подъездов и балконов говорили о какой-то особой, изысканной внутренней жизни, неизвестной ни моей Калуге, ни тем более далекой Сибири, откуда я недавно возвратился в Россию, и потому особенно загадочной и соблазнительной.
А тут еще вышел на львовские экраны “Пепел и алмаз” Анджея Вайды! Строчки из Циприана Норвида! Я уже знал и любил его стихи, как и стихи Болеслава Лешмяна или Константы Ильдефонса Галчинского. Дружба со Слуцким и Самойловым, переводившими польских поэтов, не прошла даром… Ах, какой это был фильм “Пепел и алмаз”! От одной сцены, когда обреченный Мацек влюбляется перед смертью в Зосю, когда они в разрушенном костеле читают стихи о превращении угля в алмаз, мое сердце начинало сладко щемить.
А какую высоко театральную польскую боль источала сцена, где обносившаяся, потускневшая за годы оккупации шляхта в ночь освобождения сомнамбулически танцует полонез Огиньского, столь волнительный и для русского славянского сердца, полонез, заглушаемый могучей песней и грохотом шагов советских солдат, вступающих в город.
Но увидев эту сцену, я сразу же вспомнил размышления Константина Леонтьева из “Варшавского дневника”, которые он печатал в катковской газете будучи корреспондентом в Польше зимой 1880 года. Дело в том, что восьмой том из собрания сочинений Константина Леонтьева, изданного в 1909 году, в ту осень лежал у меня под подушкой в казарме Военно-политического училища, расположенного в центре Стрыйского парка. Никто из моих московских друзей Леонтьева еще не читал, а мне эту книгу взять с собой на военные сборы настоятельно посоветовал Александр Петрович Межиров, за что я ему до сих пор благодарен. Приходя в казарму после работы в редакции окружной газеты “Ленинское знамя”, я уединялся в красном уголке, садился под портретом Ленина и погружался в пиршество мыслей, в красоту стиля, в бездну мужественных и страшных пророчеств этого великого и непонятого Россией человека.
“Как бы долго русский человек не жил в Варшаве, он вполне дома себя чувствовать здесь не может. Чудный вид города, не имеющий ни того всемирного значения и тех вещественных удобств, которыми так богаты европейские столицы, ни дорогих сердцу нашему национальных особенностей, привлекающих нас к московскому Кремлю… общество в сношениях с нами сдержанное и недоверчивое.
Однако и в Польше есть одна сторона жизни, которая, именно при всех этих невыгодных условиях, особенно бросается в глаза и вознаграждает русское сердце за все его здесь тяжелые и унылые чувства — одним только, но зато чрезвычайно приятным впечатлением.
Впечатление это производят стоящие в Варшаве русские войска.
На улице, в соборе, у обедни в праздник, в маленькой церкви на Медовой улице, в театре, в русском клубе — везде видишь военных… Целые толпы свежих, молодых и бесстрашных солдат, эти бравые энергичные лица офицеров, эти командиры, “испытанные великими трудами битвы боевой”, эти седины старых генералов… Эти казаки, гусары и уланы “с пестрыми значками”; эта пехота (“эта неутомимая пехота”), идущая куда-то своим ровным твердым могучим шагом…” (как в фильме Вайды. — Ст. К. ).
“Наконец поднялась буря в Польше; полагая, что Россия потрясена крымским поражением и крестьянским переворотом, надеясь на нигилистов и раскольников, поляки хотят посягнуть на целость нашего государства.
Не довольствуясь мечтой о свободе собственно польской земли, они надеялись вырвать у нас Белоруссию и Украину.
Вы знаете, что было! Вы знаете, какой гнев, какой крик негодования пронесся по России при чтении нот наших непрошеных наставников… С тех пор все стали несколько более славянофилы”*.
Но буду честен: эти горькие страницы тогда лишь несколько смущали меня, но отнюдь не влияли коренным образом на мои страсти. Время Константина Леонтьева придет для меня позже. А в ту львовскую осень 1963 года я вышел из кинотеатра, где только что посмотрел “Пепел и алмаз”, сел на лавочку возле памятника Мицкевичу и на одном дыхании, что со мной было очень редко, написал восторженное стихотворенье:
Умирает на белом экране
для чего-то рожденный на свет
террорист с револьвером в кармане,
милый мальчик, волчонок, поэт.
О, как жаль, что она остается,
две слезинки бегут по щекам…
Вот и кончено. Что остается?..
Остается платить по счетам.
Я ведь тоже любил неуютность,
я о подвигах тоже мечтал!
Слава… странствия… Родина… юность…
Как легко, как высоко витал!
Умирает убийца на свалке,
только я никому не судья,
просто жалко — и девушку жалко,
и его, и тебя, и себя.
Гибель героя в трепещущих на ветру белых простынях, пропитанных молодой кровью, тогда потрясла меня. Но сейчас я понимаю, что не менее героической, а может быть, и более величественной и поучительной для Польши была в фильме жертвенная смерть от руки юноши-террориста седого партийного человека, может быть, более нужного Польше патриота, нежели Мацек. Как бы сам Анджей Вайда ни пересматривал в угоду новому времени взгляды и как бы ни отказывался от пафоса своей молодости. Нередко наши убеждения на закате жизни оказываются недостойными высот, на которых мы дышали горним воздухом в иные бескорыстные времена.
…А во Львове я сначала жил в казармах Стрыйского парка, ходил по утрам в армейской форме в окружную газету “Красное знамя” по аллеям, усыпанным грудами красных и желтых кленовых листьев, разгребая эту шуршащую реку кирзовыми сапогами, но вскоре, подзаработав денег в местных газетах, переехал в знаменитый отель Жоржа, из которого каждый день любовался на памятник Мицкевичу, стоявший посреди площади на гранитной колонне.
Мицкевич для меня в то время, как и Пушкин, был символом прекраснодушного поэтического вольнолюбия, и я даже стихотворенье о нем и о Львове сочинил:
Город средневековых мистерий,
семь печатей лежат на тебе,
эмигрант и бродяга Мицкевич
не желает сдаваться судьбе.
Сытый ангел парит и хлопочет,
хочет лиру поэту вручить,
но блаженный Мицкевич не хочет,
не желает тревогу лечить.
Сочиняя это стихотворенье, я, конечно, тайно подразумевал, что поэты всегда выше власти, всегда противостоят ей, всегда понимают друг друга в сопротивлении тирании. Какой тирании? Царской? Советской? Русской? Но тут я уже чувствовал — погружаюсь в зыбкую почву поэтических фантазий, а это небезопасно.
- Казаки-арии: Из Руси в Индию - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Журнал Наш Современник №8 (2002) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №1 (2002) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №3 (2003) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №10 (2001) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №11 (2004) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №10 (2003) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №11 (2003) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №12 (2004) - Журнал Наш Современник - Публицистика
- Журнал Наш Современник №9 (2004) - Журнал Наш Современник - Публицистика