Рейтинговые книги
Читем онлайн Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - Михаил Черкасский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

На четвертый день вышла, всех ослепила: «Лехчи, лехчи, встал, по каридору, гаварит, пройти хочу. Я пошла с ним. Два раза…» – пальцами показала. То последние были шаги. Почернел Арсен. Еще больше. Стоит на крыльце, будто старый петух; под дождем стоит, не отряхивается, со ступенек не сходит и в больницу не хочет, курит, курит, вспоминает растепленно: «Он футбол играл… лучи всех. Веселый…»

Ну, а я, скотина, завистливо думаю: у тебя, старина, еще три сына. Конечно (мать моя говорила в детстве, когда еще брат не погиб на фронте), какой палец ни порежь, все больно. Особливо этот, мизинный, любимый. Да ведь у меня, дурака, вся пятерня однопалая.

Завтра они уезжают. Ленинград сделал свое дело, Ленинград может уходить. Мне и вчуже страшно за них: как поедут? «Самалетом…» Нет, вообще – как? Ни с чем. С этим. Что же дальше им делать? «Прыежайте нам Очамчире, гостем будете». Проходит мимо их лечащий – молодой, степенный очкарик, без двух минут кандидат, без столетия врач. Арсен так и не смог сказать мне, чем болен Нугзари. Остановил я тогда как-то этого, спросил. Усмехнулся он – спокойно, решенно, ведь еще там, в Сухуми, биопсия сказала: ретикулосаркома. И сейчас, напутствуя этого обгорелого отца, все же старается как-то поаккуратнее вложить в «очи черные», очамчирные, непонимающие, молящие и надеющиеся, что, мол, все еще может быть. И уже перетаптывается, не знает, как «отвалить», а тот смотрит, смотрит, ждет, и так больно видно, что до него не доходит, не может дойти. Никак! ни за что!

Вот уж кошки, собаки, вороны, три стреноженных стула – и те поняли, только не он. В кожане, большеголовый, с насупленным козырьком кепки. Щеки щетинисто одрябли, стекли по скулам, горбылем выторчнулся нос. «На восым килограмм пахудел». Ох, как быстро горе его створожило.

«Прыежайте нам Очамчире…» – еще отдается в ушах, когда в коридоре у Динста вижу двоих. Тоже с Юга. Гражданин лет тринадцати и его дядя, на днях познакомились. Бакинцы. Этот мальчик-мужчина такой же дендиватый, как дядя, совсем взрослый. На обоих отличные костюмы, мясистые кожаные ботинки, европейские пальто, а вот кепки грузинские – «аэродромы». А еще он бледный, подсиненный – племянник, будто от снегов северных, а не с Каспия этот маленький принц. Опухоль кишечника. Динст согласился перед операцией пооблучать, но дядя колеблется, звонит в Баку. «Отэц не хочет». – «Ну, не хочет, как хочет, – буркнул Динст, но долг превыше обиды: – Вы не понимаете, что другого пути нет». – «Я понимаю, но отэц не хочет».

Что мне слушать, отэц не хочет, а я что, дядя? Все, хватит динстовых «рЭнтгенов».

Мальчик сидит в коридоре, безучастный, бледный, спокойный. Кажется, он больше всего озабочен тем, чтобы видели, какой же он комильфо. Интересно, о чем еще думает? Уж наверняка не о том, почему у него такое лицо, а у дяди неизносно вечное, крепкое, загорелое. Не о том, как мало осталось. Но о том, как там девочки и друзья без него. И, если положат, то долго ль протянется эта волынка. И о том, как противно здесь пахнет рентгеном. И как плохо одет этот русский, что так смотрит, смотрит, противный, и таскается со своей девчонкой. Не Нугзари, о, нет, но ведь – мальчик, ребенок, человек.

«Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…» Теперь, Александр Сергеич, все наоборот: племянники пошли в ход. И вообще «вам теперь пришлось бы бросить ямб картавый». Вообще все бросить: стишки, женку Ташку и отбыть в казенное имение, на Колыму, дабы понять, что «Во глубине сибирских руд» – это не что иное, как фраза, самая поэтичная, на мой взгляд, фраза, но не больше. И что руда руде рознь.

Дядя оттолкнулся от меня холодным кивком и повел, повел за собой недалекого мученика. Под растревоженное шмелиное жужжание Динста: «Как хотят, как хотят… они думают, ха, они думают… жалко мальчишку…» – бармит и бармит себе под нос.

А в окно видно, как идут по двору двое, большой да маленький. И опять с удивлением, недовольный, что рушится мой устоявшийся взгляд, признаю, что он, Динст, куда лучше тех, наших, на Четвертой госпитальной. Что душа у него есть, хотя и скрипучая. А те двое идут, выбрасывают ноги в такт: раз-раз, раз-раз… В хромовых остроносых ботинках. В таких же, как в блокаду я видел на первых покойниках, когда их везли на саночках. А холодный осенний свет, как на плоских тарелках, лежит на кепках бакинцев.

– Что вы со мной все торгуетесь? – раздраженно вздувает Динст облачко сизого дыма в ответ на мои просьбы заканчивать облучение. – Вы должны понять: если в первый раз не долечить, потом уже… Пять-пять!.. Кто вам сказал, что уже пять тысяч рэнтгенов? Сейчас посмотрим… – перелистнул мякинно шероховатые листы, все в отрубях, словно в тараканьих усиках. – Ну, как вы считали? Еще четыре тысячи. Ну, с кусочком!.. А!.. пусть вас это не беспокоит.

Ты прав, прав, старина, нас другое должно уже печь, в самое темя, но еще по-живому каждый сеанс калил красным железом. Знаешь, Лерочка, что вычитала твоя мама про древних римлян: перед казнью центурион Сульпиций Аспер, покушавшийся на Нерона, сказал тирану: «Я не видел иного способа помочь тебе в твоих пороках». Так и мы с мамой.

Он проходит как будто бесследно – рентген, только вялая, бледная, да еще зацветают ожоги – побурел твой бочок, спина и живот. Дальше – больше: уже калеными утюгами пропечатываются динстовы меты.

– Учитесь властвовать собою – держитесь правой стороны, – бормочу по дороге от Динста.

– А почему правой, папа?

Да потому, что на днях ненароком встретили Малышева, который походя обронил о рентгене: «Смотрите, не переусердствуйте». Но все – забираем. «Что ж… – поморщился Динст, – три сеанса осталось, ну, надо бы больше, н-но!.. раз вы так настаиваете. Хорошо, так и быть. А!.. два сеанса можно и амбулаторно сделать», – убеждал Динст Первый Динста Второго. Нет уж, не жди, не придем.

– Лерочка, домой, домой… – шепчу на ухо.

– Ура… – тихо, устало. – А мама где? – и увидела торопящуюся: – Мама!..

– Что, доченька?.. Ну, чего же ты плачешь? – а сама прячет набухлые глаза.

Часть третья

И падает занавес – завесой дождя. Опустел зал: антракт!.. Самый протяжный. Такой долгий, что и на жизнь временами даже запохаживается. Со всем ее кандибобером. Брызжет сверху не солнце, но люстра, а все-таки светом. Рдеют в сумраке стулья покинутые, рдеют пепельно и багряно, осенне. Меланхолия в лицах покинутых инструментов: меднорожих тарелок, скрипок телесных, женоподобных виолончелей и даже у вздутого барабана. А в проломы вливается гул – отдаленно и водопадно. Мы не слышим, не слышим. А вокруг нас уж рабочие (на копытах, рогатые) тенями (не бренчат, не тревожат) что-то тащат, уносят, волокут да пристраивают. Там, на заднике, дрогнула вдруг, похилилась, начала падать золотая игла Петропавловской крепости. И откуда-то поднялись, замерли вычурные церковные луковки. Это Храм на крови? Наш? Боже мой, да ведь это Василий Блаженный! Почему, откуда он здесь? Но молчат непарнокопытные. Не спеша подлаживают к безмолвному храму ощеренную зубцами стену. Из древнего кирпича. Без пилы, без гвоздя, без живого плотничьего повизгиванья. Мы не спрашиваем, не слышим, не видим – трое нас, кого еще надо?

Вечер, тихо, ты спишь после ванной. «Смотри, сегодня поела, – говорит Тамара. – Ну, хоть столько. И не тошнит. Господи, если бы все наладилось… – испуганно смолкла. – Вот окрепнет немножко и надо бы в школу. Что там у нас с деньгами? Хоть бы мелкие долги раскидать».

Годом позже скажет твоя мама, уже не тебе: «Что меня больше всего поражало в первое время после родильного дома – это дыхание. Новое, которого не было». И сама ты иной раз любила спрашивать, как мы жили до тебя. «Ну, папка, скажи». – «Не так, хуже». – «А почему хуже?» Я могу теперь тебе, доченька, точно ответить. Живу, как Бог: и не живу, и не умираю.

Новый год надвигался на всех високосно, но прошел лишь по избранным. За что пьют миллионы в новогоднюю ночь? Что слышится людям в звоне бокалов? Всегда одно и то же: только лучшее. Редко кто скажет: чтобы не было хуже. Годы, годы… Что знаем о них? То, что будут, и только. Для кого? И какие? Но не многим больше, чем о будущих, знаем мы и о прошлых годах. Были, нет – списаны. И чем дальше, глубже – столетия слеживаются для живущих в какой-нибудь день, в уголь. А сверкали алмазом. И добро, коль холера, чума прошлись по земле, прореживая Европу – тогда ненароком, перед эпидемией гриппа какой-нибудь медпросветитель вытащит на свет этот год. Иль родится какой-то там Ньютон, вот тогда тоже колышек вбит: чтобы память привязывали коровой, пусть жует вечнозеленую благодарность потомков.

Ну, а те, что не бонапарты, не геростраты и не бетховены – где они? кто они? как же жили они? Лучше всех воздал им Иван Грозный. Этот прямо, не обинуясь, походя обронил о загубленных им псковитянах: «Имена же их, ты, Господи, веси». Ты одна, Вселенская Борода, верховный Статистик, знаешь, должен знать. Ведь они были! Такие же, как мы с вами. Только мы – сущие, только нам кажется, будто наш прыщик важнее их головы. И тогда тоже все было непросто. Жить, кормиться, любить, помирать. Но втолкли в землю и не только забыли – отказали им в разуме, в чувствах, терзаниях. Забывать надо, невозможно, нельзя жить в изобилии прошлого. Так должно быть. Но хотя бы изредка мы должны помнить, что о нас тоже скажут так же, тем же помянут: имена же их ты, Господи, знаешь. Тем-то и горда литература, что хранит нам живое, не дает смыть, унести его мертвым водам недаром придуманной Леты.

1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - Михаил Черкасский бесплатно.
Похожие на Сегодня и завтра, и в день моей смерти. Хроника одного года - Михаил Черкасский книги

Оставить комментарий