Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и я, с обретенной свободой своей, говорю: – Наверное, так, Аркадий. Похоже, что так. Пожалуй. Наверное, все – со мною. Свобода – прежде всего. Пушкинские, заветные, родные покой и воля. Свобода – быть человеком. Свобода – жить. Созидать. Наверное, так, Аркадий. Жить по законам искусства – непросто. Вспомни о быте. Различным бывает он. Хочешь – ныряй с головою в него, а хочешь – выныривай. Можешь – преображай его. Иначе – заест. Сожрет. Вырывайся из быта. Иначе – кранты. Покуда не поздно – вырывайся. Чурайся инерции. Впрочем, разным бывает быт. А свобода – совсем другое. Свобода – она такая: совладать попробуй-ка с нею, или – общий найти язык. Свобода – это не только приволье. Это – работа. Непросто привыкнуть к этому. Свобода – певческий труд. Свобода – жреческий подвиг. Да. Ни больше ни меньше. Готовность к порыву, к взлету, к паренью. И все это – труд. Полет в пространстве – работа. Порыв сквозь время – работа. И память – работа. Свобода – жизнь внутренняя. В трудах. А внешне – да мало ли кем ты кажешься, певчий, кому-то! Духовным зреньем ты зорок. Внутренним светом ты жив. Зов мой давний, свобода! Кров мой вечный, свобода! Воз мой, который тащу я, мученья привычно скрыв. Да что вы знаете, други, о том, что такое – свобода? Други вы или недруги – кто скажет сейчас? У вас – есть, наверно, догадки, прикидки, наметки, попытки – приблизиться к пониманью, быть может – не в первый раз.
Вижу Аркадия Пахомова – на заре его артистизма житейского. Полный стакан в руке. Вино. А может, и водка. Градусы нипочем русскому богатырю! Короткая стрижка. Лоб с едкой морщинкой. Глаза – этакие, с прищуром. Отсутствие бороды – пока что. Потом – появится. Как и у всех знакомых. Как же – без бороды? Но пока что ее нет. Щеки и подбородок – выбриты. Рубашоночка свежая. Пиджачок. Выглаженные брюки. Ботинки – как раз по ноге, вычищенные. Ухожен. Дома о нем – заботятся. Нагуляется – и возвращается. Отоспится, сил наберется – и вновь на подвиги. Так и живет сочинитель стихов – про крольчат, про товарный, про Пугачева, и даже про Ленина – думающего, глядящего на облака. Стоит со стаканом Аркадий. Потом – выпивает, залпом, содержимое. Крякает, ухает. Со вкусом. Вполне артистично. Закусывает – символически. Закуривает – с удовольствием. И вот он – уже в настроении. Даже, возможно, в ударе. Начинает рассказывать – байки, всяческие истории из жизни литературной. Здесь он – неподражаем. И даже неотразим. Слушатели – довольны. Нравится им все это. Надо уметь – рассказывать. Не всякому это дано. Пахомов – умеет. Он – в центре вниманья. Он – главный в застолье. Он – самый важный. Здесь он – царит. В кругу знакомых – ему хорошо. Все у него – в приятелях. Все у него – в друзьях. А если не все, то – многие. Так вот, за годом год, рассказывает Аркадий байки свои. Постепенно начинает он повторяться, заговариваться. Он теперь – бородат, как и все. И немолод. Но все еще – артистичен. Привык. Иначе – нельзя. Есть у него, кроме баек устных, еще и басни – записанные на бумаге, вроде бы. В девяностых, обычно выпивши, ночью, негаданно позвонив, чтоб, как и встарь, пообщаться, пусть и по телефону, читает он эти басни – с выражением, артистично, – мне, например. А то и хочет поговорить по душам. Но звонит – все реже. Да и я бываю нечасто в Москве, где вырос Пахомов, где его артистизм расцветал. Приключений бывало вдосталь у него. Стихов – маловато. Но зато – все их помнят. И в книге – есть они. Книга – есть у друзей, у приятелей, у знакомых, у любителей литературы. Есть Москва, и в Москве – Пахомов. Есть Пахомов – жив артистизм, пусть он выцвел слегка, износился, по дорогам поистрепался, поугас в бесконечных застольях, – он упрям – и Пахомов упрям. Потому и живет, как хочет, по законам – своим, незаемным. Потому и поэзию любит – в жизни, в дружбе, в писаньях своих, в байках, в драмах, в романах, в заработках, в телефонных беседах, в памяти – о хорошем, о самом лучшем, о былом, о таком дорогом. День за днем собираются в годы, ну а годы – в десятилетья. В них присутствует – он, Пахомов. С артистизмом своим. В Москве вряд ли сыщешь другого такого. Колоритнейшая фигура. Не хухры-мухры. Помнят многие выпивоху и балагура. Помнят, помнят столичные жители в какбывременном разобщенье человека, в котором видели то плывущего по теченью, то казавшегося невиданным удальцом – и в геройстве этом так доселе и не увиденным. Ну а был он – и есть – поэтом.
– И приговора вроде никто не выносил – просто вокруг имени его и стихов лежала гробовая тишина, – говорит Юрий Крохин. – Четверть века поэт – без сомнения, один из крупнейших поэтов современности – был обречен писать «в стол»; такой участи можно сподобиться только в нашем отечестве. Недаром Осип Мандельштам говорил: «Поэзию уважают только у нас. За нее убивают». Владимир Алейников уцелел, выстоял; его не сломили гонения и тяготы бездомиц, измены и одиночество. Гордо и горько вопрошал он: «И скажи мне – что такое слава, и дождешься ль в мире похвалы, если ветер жестом костоправа выпрямляет гибкие стволы?» В гиблые годы безвременья Алейников, не дожидаясь похвал, работал – не побоюсь громкого слова – как каторжный, осмысливал мир и свое место в нем. И пришел к пониманию, что «поэзия – это нечто вроде круга или, скорее, шара, в центре которого – Бог, а от центра можно условно провести две линии, определяющие твой „сектор“, и неважно, каков он, больше или меньше, важно, что ты в этом шаре, соприкасаешься с центром…». Он, кажется, примеряет к себе маску патриарха, мэтра, создавая двойственный образ: неизменные свитер, джинсы и борода подчеркивают категорический отказ от какой бы то ни было официозности и – перекидывают мостик в прошлое, время шумной популярности Самого Молодого Общества Гениев. А он – вместе с рано умершим Леонидом Губановым – основатель, хранитель традиций СМОГа. А. Величанский зорко подметил, что Алейников меньше других оторвался от изначальных поэтических принципов содружества: «Алейников и по сей день зависит от Алейникова 1965 года, он по-прежнему – Самый Молодой Гений». Ему, может быть, ранее других состоявшемуся как поэту, была заказана дорога к публикациям, а значит, и читателю. СМОГ с его весьма неопределенной эстетической программой (если вообще можно говорить о таковой, скорее – об общих этических установках), но отчетливым неприятием лжи, приспособленчества и серятины, оказался волчьим билетом на долгие годы. Прав отчасти автор предисловия к молодогвардейской книжке Алейникова, утверждавший, что поэт не спешил печататься, не обивал годами пороги журнальных редакций и издательств. А вот дальше: «Он счастливо и мужественно… пережил серьезный период первоначального накопления творческой энергии». Какое уж там счастливо… И не слишком ли затянулся этот период для поэта, лишь два маленьких сборника стихов которого увидели свет в 1987 году, третий – еще меньшего объема – в 1989-м, а нынешние – большие, порой огромные книги – из-за мизерного тиража – практически недоступны не переведшимся еще у нас ценителям поэзии? Смогисты – и Алейников в их числе – рвались, конечно, к читателю, жаждали аудитории. Их, как и официозных поэтов, захлестывала эстрадная волна начала 60-х годов, с той разницей, что им эстрад никто не предоставлял. Предоставили другое – изгнание из институтов, психушки, допросы, ссылки и гибельную эмиграцию, словом, весь комплекс гэбистской «опеки». Тогда, в шестидесятые, аудитория ограничивалась квартирами либеральных эстетствующих интеллигентов, мастерскими художников и скульпторов – представителей «другого искусства», студенческими общежитиями. Собственно, читателей не было – только избранный круг друзей, которым Алейников и поныне трогательно предан. Достаточно взглянуть на многие посвящения стихов. А скольким книгам друзей помог он увидеть свет – в качестве вдумчивого и доброжелательного редактора, автора предисловий к стихотворным сборникам Аркадия Агапкина, Леонарда Данильцева, Юрия Кублановского, Аркадия Пахомова, Владимира Сергиенко, Юрия Каминского, Олега Хмары. Алейников был первым, кто смело разомкнул заговор молчания вокруг Леонида Губанова, опубликовав бережно составленные подборки стихов покойного друга юности. Вынужденная отстраненность, изъятие из нормальной поэтической жизни, так или иначе коснувшиеся почти всех русских поэтов XX столетия, не могли не оставить следа на личности Алейникова, его мирочувствовании. Доверчивый и даже, пожалуй, наивный, он замкнут и обидчив, сосредоточен и погружен в себя. В этой сосредоточенности, самоуглубленности возникают стихи, вынашиваемые годами, так что датировка порой формальность – она лишь указание, когда стихотворная ткань запечатлелась на бумаге. В поэтическом мире Алейникова родина – малая ли? речь-то о просторах Украины и Крыма – занимает огромное место, и он негромко, без пафоса признается в любви ей, неторопливо живописуя степные пространства Киммерии и Таврии, упиваясь ароматом полыни и цветущих акаций, разговаривая с Богом. «В преддверии грядущих перемен я говорю торжественно о Боге – Он есть над нами, понятый в итоге, осознанный как Свет средь страшных стен». Отсюда – и понимание своего предназначения, природы творчества, которое поэт выразил так: «Сей мир я не напрасно посетил – певцом ли вещим, гостем ли случайным, лучом живым я был Небесных Сил, к прозрениям причастен был и к тайнам». Он воспринимает себя как некоего проводника, медиума, слышащего Слово Господне и несущего его людям, переведя на язык поэзии… И все-таки как-то не удержался, спросил Алейникова: кто из поэтов оказал наибольшее влияние на его творчество. Известно – у каждого пишущего бывает период ученичества, подражательности избегают немногие. Да и в зрелые годы пристрастия оживают неким эхом – при отчетливом звучании собственного голоса. Он ответил: «В сознании моем давно и преспокойно, не мешая друг другу, умещаются самые разные поэты. И влияния их я не испытываю. Другое дело, что поэтическая материя едина, она присутствует в мире всегда, она как бы есть в воздухе, и в разные времена у разных авторов возникает перекличка, даже совпадения…» Я не отставал: кое-кто в поэзии нынешнего столетия выделяет – в известной мере условно – две линии. Одна акмеистическая (Н. Гумилев, О. Мандельштам, В. Нарбут, А. Ахматова и др.), другая – импрессионистическая (ранний Пастернак, М. Цветаева)… Алейников с неудовольствием заметил, что подобные деления – пустопорожнее занятие, существует подлинная поэзия, остальное – вне ее. Зачем какие-то градации, этикетки… За точность слов не ручаюсь, но суть – такова. И все-таки возьму на себя смелость утверждать, что Владимир Алейников, тяготеющий к классическому русскому стиху, чуждый модернистских изысков, воспринял эстетическую (а может, и философскую) эманацию Федора Тютчева и Велимира Хлебникова, Евгения Боратынского и Осипа Мандельштама, Иннокентия Анненского и Максимилиана Волошина. Его кругозор обширен, познания – во всем, что касается истории и искусства – огромны. И дело не только и не столько в том, что за плечами поэта – искусствоведческое отделение исторического факультета МГУ, – чего стоят наши дипломы! Просто всегда была неукротимая тяга к прекрасному: он пережил периоды серьезных увлечений музыкой, живописью. Не говоря уже о постоянных спутниках – книгах. Все это сформировало сложную систему образов – с реминисценциями и прямыми упоминаниями, мотивами, навеянными тем или иным произведением, будь то токкаты Баха, сонаты Моцарта и совсем уж апокрифические струны царя Давида, или обращение к тени Данте и эллинским сказаниям, разговоры с Анатолием Зверевым и Игорем Ворошиловым, друзьями-художниками, современниками поэта. С годами яснее и прозрачнее становится стилистика его письма, строже форма, – подступает «неслыханная простота». И вместе с тем – свободное использование лексических арсеналов. Алейников по-прежнему не спешит со свеженаписанными стихами в редакции; выстаиваясь, они обретают крепость выдержанного вина, складываются в книги, коими мыслит поэт. Поэт, не издавший ни единой неверной ноты, следующий своему внутреннему камертону, что дает идеальный настрой на чистый и искренний звук.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Зеркало моей души.Том 1.Хорошо в стране советской жить... - Николай Левашов - Биографии и Мемуары
- Хроника рядового разведчика. Фронтовая разведка в годы Великой Отечественной войны. 1943–1945 гг. - Евгений Фокин - Биографии и Мемуары
- Хроника рядового разведчика. - Евгений Фокин - Биографии и Мемуары
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары
- Первое российское плавание вокруг света - Иван Крузенштерн - Биографии и Мемуары
- Нерассказанная история США - Оливер Стоун - Биографии и Мемуары
- Ювелирные сокровища Российского императорского двора - Игорь Зимин - Биографии и Мемуары
- История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 2 - Джованни Казанова - Биографии и Мемуары
- Чтобы люди помнили - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары
- Зона - Алексей Мясников - Биографии и Мемуары