Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да будет так; дверь позади меня крепко захлопнулась; в последний раз её открывали, чтобы внести гроб, в котором лежало мое последнее дитя; итак, после меня не остается ничего, и я смело иду навстречу Тебе, Бог, или Ничто!»
Таков был пепел от пламени, которое не могло не удушить себя. Я тщательно собрал его, отнял, насколько мне это удалось, у голодных мышей останки «Человека» и волей-неволей вступил в права наследства.
Если когда-нибудь Небо нежданно-негаданно улучшит мое положение, я за свой счет издам трагедию «Человек», обглоданную и неполную, как она есть, и безвозмездно распределю тираж среди людей. А пока я намерен хотя бы в извлечениях привести пролог шута. В кратком предисловии поэт извиняется за то, что дерзнул ввести шута в трагедию; вот собственные слова поэта:
«Древние греки помещали в свои трагедии хор, чтобы он, высказывая общие соображения, отвращал взор от отдельных ужасов, умиротворяя тем самым чувства. Я полагаю, сейчас не время для умиротворения; скорее надлежит раздражать и подстрекать, так как все остальное не действует, и человечество в целом так ослабло и озлобилось, что оно, как правило, делает зло механически и совершает свои тайные грехи просто по неряшливости. Людей надо пронять, как страдающего астенией, и я ввожу моего шута с намерением разъярить их; ибо если по пословице дети и дураки говорят правду, то высказывают они и ужасное, и трагическое, первые со всей жесткостью своей невинности, вторые, издеваясь и глумясь; новейшие эстетики подтвердят мою правоту». Вот как звучит то, что я решился извлечь из рукописи:
«ПРОЛОГ ШУТА К ТРАГЕДИИ „ЧЕЛОВЕК“»Я выступаю как провозвестник человеческого рода. Перед публикой, соответственно многочисленной, легче просматривается мое назначение: быть дураком, особенно если я в своих интересах напомню, что, согласно доктору Дарвину[4]{33}, прологом к человеческому роду и его провозвестником является собственно обезьяна, существо, бесспорно, куда более бестолковое, нежели просто дурак, а, стало быть, мои и ваши мысли и чувства лишь с течением времени несколько утончились и облагородились, хотя они выдают свое происхождение, все еще оставаясь мыслями и чувствами, вполне способными возникнуть в голове и сердце обезьяны. Именно по утверждению доктора Дарвина, на которого я ссылаюсь как на моего заместителя и поверенного, человек в принципе обязан своим существованием виду средиземноморских обезьян и только потому, что этот вид, освоив мускул своего большого пальца до его соприкосновения с кончиками других пальцев, постепенно выработал более утонченную чувствительность, перешел от нее к понятиям в последующих поколениях и наконец облекся в разумного человека, как мы и наблюдаем его изо дня в день, шествующего в придворных и других мундирах.
За эту гипотезу в целом ручается многое; и тысячелетия спустя мы вновь и вновь наталкиваемся на кричащее сходство и родство в подобном отношении, да и случалось мне замечать, как некоторые уважаемые личности с положением все еще не научились должным образом управлять мускулом своего большого пальца, как, например, иные писатели и люди, якобы владеющие пером; если я не ошибаюсь, это весьма веско подтверждает правоту доктора Дарвина. С другой стороны, у обезьяны встречаются чувства и навыки, определенно утраченные нами при нашем salto mortale к человеку; так, например, обезьянья мать еще и сегодня любит своих детенышей больше, чем иная мать-государыня; эту истину могло бы опровергнуть лишь одно предположение: не достигает ли последняя в пылу чрезмерной любви к потомству именно своим пренебрежением той же цели, только медленнее, чем первая, когда она душит свои чада.
Довольно, я согласен с доктором Дарвином и выдвигаю филантропический проект: давайте научимся выше ценить наших младших братьев обезьяньей породы во всех частях света и возвышать их, наших теперешних пародистов, до себя, путем основательных наставлений приучая сближать большой палец с кончиками остальных, дабы они, на худой конец, наловчились хотя бы водить пером. Не лучше ли вместе с первым доктором Дарвином счесть нашими предками обезьян, а не мешкать, пока другой доктор не причислит к нашим пращурам каких-нибудь других диких зверей и не подкрепит свою теорию весьма правдоподобными доказательствами, так как многие люди, стоит прикрыть им нижнюю половину лица и рот, расточающий блистательные слова, обнаруживают в своих физиономиях броское фамильное сходство особенно с хищными птицами, как, например, с ястребами и соколами, да и старинная знать могла бы возводить свои родословные скорее к хищникам, нежели к обезьянам, что явствует, не говоря уже об их пристрастии к разбою в средние века, из их гербов, куда они вводили по большей части львов, тигров, орлов и тому подобных диких бестий.
Сказанного достаточно, чтобы обосновать мое амплуа и маску в предстоящей трагедии. Я заранее обещаю почтеннейшей публике, что намерен смешить ее до смерти, каких бы серьезных и трагических замыслов не питал поэт. Да и к чему вообще серьезность, если человек — тварь курьезная, только действует он на сцене более пространной, куда актеры малой сцены втираются, как в «Гамлете», но как бы не важничал он, придется ему за кулисами снять корону, сложить скипетр, театральный кинжал и отставным комедиантом проскользнуть в свою темную каморку, пока директор не соблаговолит объявить новую комедию. А если бы он пожелал явить свое «я» in puris naturalibus, не маскируя его ничем, кроме ночной рубашки и колпака, клянусь дьяволом, каждый убежал бы, напуганный пошлостью и убожеством; вот и увешивает он себя пестрым театральным тряпьем, прячет лицо под масками радости и любви, чтобы выглядеть интересней, усиливает свой голос внутренним рупором, и, наконец, его «я» начинает гордиться тряпками, воображает, будто оно слагается из них, ведь бывают прочие «я», одетые еще хуже, и они восхищаются тряпичным чучелом, прославляют его, однако при свете дня и вторая Мандандана[5], оказывается, искусственно сшита, выставляет gorge de Paris{34}, намекая на отсутствующее сердце, и под обманчивой поддельной маской скрывает мертвую голову.
Какие бы глазки не строила нам личина, она никогда не обходится без мертвой головы, и жизнь — лишь наряд с бубенчиками, облекающий Ничто, и бубенчики звенят, пока их не сорвут и не отбросят в гневе. Все лишь Ничто, и оно удушает само себя, жадно само себя оплетает, и это самооплетание есть лукавая видимость, как будто существует Нечто, однако если бы удушение замедлилось, отчетливо проявилось бы Ничто, перед которым нельзя не ужаснуться; глупцы усматривают в таком замедлении вечность, однако это и есть доподлинное Ничто, абсолютная смерть, и, напротив, жизнь заключается лишь в непрерывном умирании.
Если отнестись к этому серьезно, недолго угодить в сумасшедший дом, я же отношусь к этому просто, как шут, и вывожу отсюда пролог к трагедии, правда, автор был настроен возвышеннее и вписал в трагедию Бога с бессмертием, чтобы придать своему «Человеку» значительность. Я же надеюсь при этом сыграть в трагедии роль древней судьбы, которой греки подчиняли даже своих богов, и в такой роли надеюсь поистине безумно перепутать между собой действующие лица, чтобы они своими силами не одумались, а человек, в конце концов, должен будет возомнить себя Богом или, по меньшей мере, вместе с идеалистами и мировой историей творить подобную маску.
Теперь я более или менее высказался и, по мне, пусть выступит сама трагедия со своими тремя единствами: времени, — которого я намерен строго придерживаться, чтобы человек не заблудился в вечности, — места — пусть никогда не выходит за пределы пространства — и действия — его я ограничу, как только можно, чтобы Эдип, человек, дошел только до слепоты, а никак не до преображения в последующем действии.
Я не преграждаю пути маскам; пусть будет маска на маске, тем забавнее срывать их одну за другой до предпоследней, сатирической, гиппократовой, и до последней, которая не снимается, не смеется, не плачет, она без волос и без косы; это череп, которым заканчивается трагикомедия. Против стихов я тоже не возражаю; они комичнейшая ложь, как и котурны — комичнейшая напыщенность.
Пролог уходит.
ДЕВЯТОЕ БДЕНИЕ
Хорошо еще, что среди стольких шипов моей жизни обрел я, по крайней мере, хоть одну розу в полном цветении; правда, она была вся окружена колючками, так что я извлек ее, почти облетевшую, окровавив при этом себе руку, но я сорвал ее, и она усладила меня своим предсмертным благоуханием. Этот единственный блаженный месяц среди других зимних и осенних месяцев я провел — в сумасшедшем доме.
Человечество явно образуется наподобие луковицы: одна оболочка за другой вплоть до самой маленькой, в которой торчит сам человек, совсем уже крошечный. Так в небесном великом храме, на куполе которого чудесными святыми иероглифами парят миры, человечество строит уменьшенные храмы с поддельными звездами, а в храмах этих еще меньшие капеллы и дарохранительницы, пока не заключит святые тайны en miniature как бы в кольцо, хотя они парят вокруг величаво и мощно превыше лесов и гор и в сверкающем причастии солнца возносятся на небо, чтобы народы пали перед ним ниц. В единой мировой религии, которую тысячами письмен возвестила природа, человечество разгораживает опять-таки уменьшенные народные и племенные религии для евреев, язычников, турок и христиан, а последним и этого мало, и они отгораживаются друг от друга. Так и во всеобщем сумасшедшем доме, из окон которого выглядывает столько голов, частично или вполне безумных; и в нем построены уменьшенные сумасшедшие дома, потому что дураки бывают разные. В один из этих уменьшенных меня перевели теперь из большого сумасшедшего дома, вероятно, полагая, что там стало слишком людно. На новом месте я чувствовал себя, как и на прежнем, пожалуй, даже лучше, потому что дураки, запертые теперь со много, отличались в большинстве своем приятными маниями.
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Дом на городской окраине - Карел Полачек - Классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Лолита - Владимир Набоков - Классическая проза
- Демиан. Гертруда (сборник) - Герман Гессе - Классическая проза
- Страховка жизни - Марина Цветаева - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Вся правда о Муллинерах (сборник) - Пэлем Грэнвилл Вудхауз - Классическая проза / Юмористическая проза
- Сэр Гибби - Джордж Макдональд - Классическая проза
- Сливовый пирог - Пелам Вудхаус - Классическая проза