Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мертвая тишина вокруг ободрила меня, и я отважился присовокупить, что сегодня, затрубив, как будто начался пожар, я сам устроил подобную ревизию и не откажусь прямо сейчас произвести известный ремонт, выправив поколебленное здание государства отдельными смещениями с должностей, казнями и так далее.
Никто не сказал ни слова, пока я не высказался, и коронованный муж поправлял у себя на макушке корону словно бы в нерешительности; в результате, однако, мое изобретение было отвергнуто как неприемлемое, а меня самого лишь по высочайшей милости согласились признать дурачком и не смещать покуда с моей должности.
Чтобы, однако, подобная тревога больше не повторялась, особым указом были введены изобретенные Самуэлем Дэем watchman’s noctuaries{22}, так что поющий и трубящий ночной сторож превратился в немого[1], — решение, обоснованное тем, что мой клич и ночной рог предупреждают ночных воров о моем приближении и должны быть упразднены как нецелесообразные.
Воры дневные раз и навсегда избавились от моего надзора, и я брожу теперь, немой и печальный, по безлюдным улицам, каждый час втыкая мою карточку в ночные часы. О, насколько же крепче стал с тех пор сон, если кое-кто, при всех своих тайных грехах боявшийся разве что Страшного суда, лежит на своих подушках спокойно и непоколебимо теперь, когда моя труба разбита.
СЕДЬМОЕ БДЕНИЕ
Я заговорил о моих безумствах, но худшее из них — моя жизнь, и в эту ночь, когда мне больше нельзя трубить и петь, что скрашивало прежде мое времяпрепровождение, я намерен продолжить ее воссоздание.
Я частенько собирался, сидя перед зеркалом моего воображения, написать свои сносный автопортрет, но, вторгаясь в эти проклятые черты, находил в конце концов, что они подобны загадочной картинке, изображающей с трех разных точек зрения грацию, мартышку и к тому же дьявола en face. Так я запутывал самого себя, вынужденный гипотетически заподозрить основу моего бытия в том, что сам дьявол проскользнул в постель только что канонизированной святой и наметил меня, как lex cruciata{23} для Господа Бога, дабы Тому было над чем ломать себе голову в день Страшного суда.
Проклятое противоречие заходит во мне так далеко, что сам папа не был бы благочестивее на молитве, чем я при богохульстве, и, напротив, когда я читаю благостные поучительные труды, меня так и одолевают наизлобнейшие помыслы. Если другие разумные и чувствительные люди отправляются на лоно природы, чтобы там воздвигнуть кущи, поэтические или библейские, достойные горы Фавор{24}, то я предпочитаю приносить с собой отборные, прочные строительные материалы для всеобщего сумасшедшего дома, куда я не прочь запереть прозаиков и поэтов одного за другим. Не раз меня выгоняли из церквей за то, что я там смеялся{25}, и из домов терпимости за то, что меня там брала охота помолиться.
Одно из двух: или люди не в своем уме, или я. Если решать этот вопрос большинством голосов, я пропал.
Будь что будет, уродлива или красива моя физиономия, попробую-ка я часок пописать ее. Вряд ли я приукрашу себя; ведь я пишу ночью, так что красками не блеснешь и поневоле ограничиваешься резкими тенями да мазками с нажимом.
Кое-какую репутацию создали мне летучие поэтические листки, выпущенные мною из мастерской моего сапожника; первый содержал надгробную речь, написанную мною, когда у того родился мальчик, правда, я помню только начало, звучавшее примерно так:
«Его обряжают для первого гроба, пока не готов еще второй, в котором похоронят его деяния и его глупости; так принято укладывать государей сначала во временный гроб, а потом вносить в склеп гроб оловянный, подобающе украшенный трофеями и надписями, чтобы труп удостоился вторичного захоронения. Прошу вас, не доверяйте мнимому отблеску жизни и розам на щечках младенца, это искусство природы, которая, подобно заправскому врачу, придает на некоторое время приятную видимость набальзамированному телу; в его внутренностях уже таится точущее тление, и стоит вам вскрыть их, вы увидите там развивающиеся зародыши червей, удовольствие и боль, протачивающиеся так нетерпеливо, что труп распадается в прах. Увы! он жил только до рождения; так, счастье — это лишь надежда, не более; стоит надежде осуществиться, и оно разрушается само собою. Пока еще он красуется на парадном ложе, но цветы, которыми вы его осыпаете, не что иное, как осенние цветы для его савана. Вдали уже готовятся к выносу гроба со всеми его радостями и с ним самим, а земля всегда тут как тут со своим склепом для него. Отовсюду жадно протягивают к нему руки лишь смерть и тление, постепенно пожирая его, чтобы, убив его, отдыхать на пустом склепе, когда напоследок развеются его скорби, его наслаждения, воспоминания о нем и самый прах его. Его останками давно распорядилась природа, расточающая их, чтобы выращивать новые цветы для погребения новых умирающих».
Остальную речь я забыл. Полагали, что в целом она не дурна, разве что неправильно озаглавлена, поскольку следовало бы писать не «День рождения», а «День смерти», но так или иначе речь потом находила применение на детских похоронах.
Начинающему автору приходится бороться с великими трудностями, так как ему нужно приобретать известность своими произведениями; напротив, автор, уже выступивший и однажды снискавший аплодисменты, одним своим именем прославляет свои произведения, и людей не убедишь в том, что у великих поэтов и великих героев бывают часы, когда обнаруживаются их произведения и деяния, которые хуже наихудшего даже в пределах, доступных зауряднейшим сынам земли. Высота всегда неразлучна с низостью, и, наоборот, лишь на плоской поверхности можно не бояться падения.
Мне же порядком везло, и я тачал рифмы быстрее, чем башмаки, так что наша мастерская смогла восстановить старую вывеску Ганса Сакса, сливая воедино два искусства, столь важные для государства. К тому же за стихотворение мне платили едва ли не больше, чем за башмак, и посему старый мастер без раздражения допускал беспутное ремесло наряду со своим хлебным промыслом, позволяя моему дельфийскому треножнику соседствовать со своим общеупотребительным.
Кстати, я усматриваю мудрость Провидения в том, что деятельность многих ограничена тесным убогим кругом, а сами они заперты в четырех стенах, где в затхлом темничном воздухе их свет едва вспыхивает, безвредный и тусклый, в лучшем случае свидетельствуя о своем пребывании в темнице, тогда как на воле он возгорелся бы вулканом, чтобы обречь пожару все окружающее. И мой огонек, действительно, начал уже искриться и поблескивать, являя, впрочем, разве что поэтические трассирующие пули, предназначенные для рекогносцировки, а отнюдь не бомбы, грозящие опустошительными взрывами. Меня часто охватывал гнетущий страх, словно я великан, который в младенчестве был замурован в каморке с низким потолком; великан растет, ему хочется потянуться и выпрямиться, но такой возможности у него нет, и остается лишь терпеть, как у него выдавливается мозг, или превращаться в скрюченного уродца.
Люди такого пошиба, прорвись они наверх, не отличались бы мирным нравом, буйствовали бы в народе, как чума, землетрясение или гроза, и стерли бы в порошок или испепелили бы изрядный участок нашей планеты. Однако эти сыны Енаковы{26} занимают обычно достойное положение, и над ними, как над титанами, громоздятся горы, которые можно разве что сотрясать в бессильном гневе. Там постепенно обугливается их топливо, и лишь крайне редко удается им отвести душу, яростно метнуть из вулкана свой пламень в небо.
Правда, мне достаточно было простых фейерверков, чтобы возмущать народ, и непритязательная сатирическая речь осла на тему: зачем вообще нужны ослы — наделала чрезмерного шуму. Видит Бог, я не питал при этом особенно злобных помыслов и никого не затрагивал в частности, однако сатира подобна пробному камню: ни один металл не проскользнет мимо, не засвидетельствовав, стоит он чего-нибудь или ничего не стоит; именно так и произошло — листок прочитал некто и всё без исключения принял на свой счет, за что меня без дальнейших церемоний упрятали в тюрьму, где на досуге усиливалось мое неистовство. Между прочим, в своем человеконенавистничестве я не уступал государям, склонным облагодетельствовать отдельные особи, чтобы истреблять остальных во множестве.
Наконец, меня освободили, когда некому стало содержать меня, так как умер мой старый сапожник, и я оказался один в мире, как будто свалился на землю с чужой планеты. Теперь я отчетливо видел: человек ничего не значит как человек, и нет у него на земле никакой собственности, кроме купленной или завоеванной. О, как бесило меня то, что нищие, бродяги и прочие несчастные недотепы, вроде меня, позволили отнять у себя кулачное право, предоставленное лишь государям, как еще одна прерогатива, а те не знают удержу в его употреблении; поистине тщетно искал я хотя бы клочок земли, где можно было бы преклонить голову, до такой степени они присвоили и раздробили каждую пядь, не желая знать естественного права, хотя оно одно всеобщее и положительное, а вместо него вводя в каждом уголке свое особое право и особую веру; в Спарте они превозносили вора, понаторевшего в кражах, а в Афинах такового вешали.
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Дом на городской окраине - Карел Полачек - Классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Лолита - Владимир Набоков - Классическая проза
- Демиан. Гертруда (сборник) - Герман Гессе - Классическая проза
- Страховка жизни - Марина Цветаева - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Вся правда о Муллинерах (сборник) - Пэлем Грэнвилл Вудхауз - Классическая проза / Юмористическая проза
- Сэр Гибби - Джордж Макдональд - Классическая проза
- Сливовый пирог - Пелам Вудхаус - Классическая проза