Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А-а, стала!.. Корми!.. Корми!.. Корми!.. Корми!..
А в такт окрикам свистящие удары плети по живому телу. Мужичонка корчится под ними на повозке.
– Побойся бога!.. За что… ой!..
«Ага-га-га, так его, так!..» Он радуется, что мужичонку порют. Необходимо пороть не только за то, что заставил пережить ужас смерти, но, главное, что от него воняет, что он грязен, вшив, мямлит, двух слов связать не умеет.
– Будьте покойны, ваше благородие, довезет. С Кривой горы будете? У вас, стало быть, тройку угнали?
– У меня. А это кого препровождаете?
– Цыгане. На цыган подозрение, и гоним их.
Цыгане заговорили глухо и беспокойно:
– Нас знает вся деревня, кузница своя, постоянно народ, видят… месяц никуда не отлучались…
– Кто ж их знает, для порядку доставляем… Будьте спокойны, ваше благородие…
В темноте удаляющиеся шлепающие шаги, все слабее и слабее мерцающий огонек, пока не потух. Бормочет дождь. Из темноты добродушный голос:
– Просек клеенку, едят его мухи!..
Поскрипывают колеса, качается телега; слышно шлепанье кнута, и кто-то приговаривает:
– Но-о, милая!.. Долго…
. . . . . . . . . . . . . . .
Как птица, открывает барин удивленные глаза и тревожно-испуганно говорит:
– Что это?.. Что это?..
В темноте рассыпаны, как булавочные уколы, огни.
– Вокзал.
На коленях плескается лужа, ноги онемели.
«Откуда же лужа? Ведь я вылил ее? И отчего я не под полстью?.. Ведь мы стояли?.. Спросить разве: просечена клеенка?.. Э, да все равно…»
Колеса стучат по переезду. Вокзал освещен.
Холодная равнина*
Лежала неподвижно холодная снежная степь, и стояла над ней одинокая луна и робкие при луне, дрожащие звездочки. Чистое, без пятнышка, чуть голубоватое небо, казалось, снежно искрилось.
С той высоты, откуда холодно глядела луна, такая спокойная, открывалась вся безбрежная зимняя равнина, смутная и безгранично теряющаяся.
Мириадами голубоватых искорок играла она, мириадами переливающихся искорок первозданного холода. И не было на ней живого пятна, нигде не светился огонек человеческого жилища, не подымался незримым движением белый теплый дым, не скрипел снег под ногами.
Но откуда-то шла тонко-незримая волна потерявшейся среди первозданной ночи теплоты. Точно безгранично малый комочек незримо теплился, затерянный на необозримой морозно-играющей равнине.
И от этой неведомой, неуловимой теплоты поколебались звезды и расплылась луна. А равнина стянулась небольшим снежным пространством, и зажглись окна человеческого жилища.
Это был просторный, вроде помещичьего, дом, сквозил по окнам тюль, ходили по освещенным комнатам люди.
И он подошел к ней, склонившейся обвитой черною косою головкой над освещенной из-под абажура книгой.
– Нравится?
– Знаешь, милый, произведение то достойно, если в нем есть закон жизни… то есть… ну, например… Видишь, если человек один и отдает себя другому, то это закон…
Он наклонил голову. Он понимал. Он понимал не эти не совсем складные слова, а понимал то, что всегда было: спокойствие, ровность, что оба они любят друг друга и что в соседней комнате, на кроватке, разметался их крошка.
Это случилось так, как всегда случается: юноша и девушка встретились, полюбили друг друга, и теперь – семья. Каждый день уходил такой спокойный, наполненный, удовлетворенный.
Мальчик рос. Друзья, родные, окружающие люди несли им те человеческие отношения, которыми только и полна жизнь, которые только и дают ей смысл. А книги, а искусство, а мысль, как цветы, как благоухающие цветы, красивыми пятнами проступали по ней.
И они никогда себя не спрашивали, чего бы они хотели, потому что наполнен был их день.
Однажды не было мороза, не было спокойной, мертвой луны, а стоял летний день, жаркий летний день. Не шевелились сквозные узорчатые пятна по песку дорожек, потому что не шевелилась в дремотном зное листва. От крыльца, от дома лежала по земле короткая, обрезанная жаркая летняя тень.
А на крыльце шумел послеобеденный самовар, звенела посуда; в белой сквозящей кофточке, с головкой, обвитой черной косой, сидела жена, шуршал газетами он, и, зыбко становясь столбиком на голенькие ножки, с подоткнутой рубашонкой, с удивлением смотрел крохотный, пухленький и беленький человечек на самовар, на посуду, на мать, на отца, на мгновенно влетающих под потолок черных ласточек, на жужжащую в паутине муху и говорил, заложив розовенький пальчик в полуоткрытый ротик: «Тце-тце…»
И все улыбались и кивали головами в знак того, что это полно особенного смысла, а дебелая с перетянутой грудью няня смотрела важно и торжественно, как королева в своих владениях.
И закурилось далеко на дороге, переваливавшей через гребень. Смутно закурилось, и не разберешь – стадо ли идет, едет ли кто, или степной ветер закрутил и поднял придорожную солому и пыль.
Все посмотрели и отвели глаза, и стоял зной, который говорил, что жизнь медленна и хороша в своей медленности.
– Тце-тце…
А облачко пыли катится все ближе и ближе. Уже различишь колеблющуюся дугу, мерно потряхивающую в дуге лошадиную голову и в сером бегущем облаке – небольшой тарантас и смутно проступающая голова кучера и седока, которые временами совсем тонут, и ничего не разберешь.
– Кто-то едет.
– Должно быть, со станции.
– В деревню.
– В деревню они давно бы уж свернули.
– Посмотри, да ведь к нам!.. На плотину сворачивают.
И через минуту смех, крики, суета. Из тарантасика слезает в сером от пыли парусиновом балахоне девушка. У нее серые смеющиеся глаза, серые волосы – нет, каштановые, это пыль насела.
– Ле-оля!.. Ты!.. Вот не ждали-то… – И черноволосая, обвив руками, страстно целует сестру.
Та тоже не оторвется и смеется, и слезы звенят.
– Господи, я уж думала, не увижу вас… Маруся, дорогая моя, отчего ты так редко писала?.. У нас лошадь дорогой распряглась, я чуть не побежала пешком… А если бы знали, сколько сусликов в степи…
Она крепко целует зятя и вбегает по ступенькам.
– Боже мой, да это Юрик!.. Да неужели он?.. Да неужели же такой большой?.. А ножки-то, ножки, голенькие… Миленький ты мой… славненький ты мой… ненаглядный…
А он так же важно, сосредоточенно и вдумчиво, держа палец во рту и делая круглые глаза:
– Тце-тце…
Та так и раскатилась заразительно и подмывающе:
– Да он говорит… Да он говорит, моя крошка!.. Да вы слышите?.. Слышите, господа?.. Няня, милая, слышали?
– Тце-тце…
Она схватывает его, тормошит, танцует с ним, покрывает его тепленькое тельце звонкими поцелуями.
Девственная радость и напряжение не испытанного еще материнства брызжут в ее искрящемся смехе, искрящихся глазах и разгоревшемся лице.
– Ну, повтори, повтори, мой милый, моя прелесть… повтори… скажи: «Те-ття!»
– Ты его затормошишь, Леля.
– Да сядь ты, пожалуйста. Пей чай и расскажи нам про столицы.
– Ну нет, надо сначала умыться и снять с себя пуды пыли. Посмотри, волосы какие-то серые. А у вас хорошо тут. Ужасно люблю этот неподвижный послеобеденный зной. Ну, бегу. Я у тебя, Маруся.
– Там все есть.
Слышно – из спальни доносится шум воды, плесканье, плещется как утка. Потом все трое сидят за самоваром, и она со своими влажными приглаженными волосами и с свежим, зарумянившимся лицом рассказывает о шумной столичной жизни, о литературных, политических новостях, в промежутках схватывая и целуя «Тце-тце».
– Я желаю эти два месяца отдыхать, ничего, ничего не делать, не читать…
– Не мыслить, не чувствовать, не быть, – подхватывает Николай Иванович, прихлебывая чай.
– Варенье будем с тобой варить, – говорит Маруся.
– Купаться, а главное, с «Тце-тце» гулять, бегать. Ну, отчего ты, как желе, весь трясешься? Побегать с тобой нельзя? Кто у вас бывает из соседей?
– Да вот Петр Иванович наезжает. А у Колосовых два студента. Вот тебе и весело будет.
– Ну, ни за что. Я от всего питерского хочу освободиться. Студенческую тужурку видеть не могу… Впрочем, пожалуй… Познакомиться… только познакомиться… А вы, Николай Иванович, точно выросли, больше стали… А загорел-то!..
– Походила бы ты так по жнивью в жару. Это тебе не Питер, не Невский.
…Жизнь потекла, как прежде. Тот же долгий летний день, те же желанные вечерние тени, те же чудесные звенящие ночи, то переполненные звездами, смутные и таинственные, то бесконечно посеребренные, – и тогда никто не хотел ложиться спать, и гуляли по степи, и за ними неотступно ходили лунные тени, или часами сидели на плотине и слушали, как звенят серебряно падающие капли и тихонько моет вода под неподвижно стоящими, черно-дремлющими колесами.
И казалось, так и надо было, чтобы приехала тройка и чтоб жизнь шла так же, как прежде, ничем не нарушаясь.
- Беспокойный человек - Любовь Воронкова - Советская классическая проза
- Советский рассказ. Том первый - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Железный поток (сборник) - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Советский военный рассказ - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Люди нашего берега [Рассказы] - Юрий Рытхэу - Советская классическая проза
- Четырнадцатый костер - Владимир Возовиков - Советская классическая проза
- Мы из Коршуна - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- По древним тропам - Хизмет Миталипович Абдуллин - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза