Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаете, как я писал первый том „Москвы“? Писал его мало, но медитировал, но жил, но вслушивался и вглядывался в образы, слова, краски – все время, развел огромную лабораторию эскизов, способов растирания красок; и жил безотлучно в этой лаборатории год; итог – первый том „Москвы“. Теперь предстоит другой том, т. е. такая же работа, а я все не могу приступить, ибо два огромных мира двух недописанных книг врываются в третий.
Еще: та внутренняя концентрация, которая нужна для года упорной работы и себя устранения из двух других миров, концентрация на год режима, строгого, вот уже 1½ месяца рвется, потому что то, что импульсирует месяцы, приходит в неделях упорного отшельничества. Отчего рвется?
От поездок в Москву, разрывающих ту атмосферу труда и осмысленных для меня переживаний, от зацепок за людей, живущих совсем в другом ритме, осмысленном и прекрасном в их пути, но – ином, не понимающих, что все, самые прекрасные их предложения, сталкиваясь с необходимым мне для моей работы ритмом, создают такие кричащие диссонансы, после которых в Кучине я днями замертво лежу, ибо мир мой растерзан самим воздухом Москвы.
Если бы я жил в Москве, если бы несколько лет тому назад меня грубо не вытолкали б из всех обителей русской культуры, если бы не закопали бы заживо Человека, который (это я знаю хорошо) может быть полезным, имеет что сказать, чего другие не имеют, я бы с головой ушел в ритм социального выявления и жил бы той атмосферой, которой некогда жил в „Вольфиле“: работой кружков, инсценировкой социальных заданий, курсами; я могу только до дна отдаваться работе; поэтому я никогда не мог жить, ведя одновременно две линии; я или вел художественную работу; в эти полосы жизни я бежал „на берега пустынных волн“. Или, годами я с головой окунался в работу кружков.
Так, как поступили со мной, хуже расстрела: живого, полного энергии человека, заживо закопали. Но он из своего гроба создал себе новое воскресение; он вышел из социального гроба в отшельничество, уселся за книги, за мысли. И стал еще живей, чем прежде. Но жизнь эта держится одною ценой: поведением своего ритма, отшельнического: Толстой без Ясной Поляны – не Толстой; Вольтер, если бы не был „Фернейским отшельником“, не был бы Вольтером.
Некогда я, бросив монументальные творческие планы, весь ушел в деятельность общественную; и был там, как рыба в воде; но рыбу заставили жить в воздухе, лишили „живой воды“. Я стал жить воздухом; не зовите меня обратно в „воду“. Москва, поездки туда, все предложения, какие мне делают, отдаются мне болью. Ведь работать во весь голос с людьми мне нельзя (сами знаете!). И стало быть: надо работать без людей, но для людей: для будущего.
„История самос[ознающей] души“ – для всех: и для Вас она где-то нужна бы была. Я ее пишу себе в письменный стол; она будет в двух-трех экземплярах; но она вынырнет, когда нас с Вами уже не будет на этом свете.
Она – должна быть.
„Москва“, 2-й том – тоже.
Книга, рисующая образ, портрет, Штейнера, – мой священный долг.
Меня похоронили, связали руки и рот, а я воскрес, став отшельником. Я – „Кучинский Отшельник“ – беспрок (так!) для Москвы.
Это в принципе.
В частности: вдруг меня вспомнили; и каждый день получаю предложения появиться где-нибудь. Если бы откликался, должен бы был каждый день лететь.
Одни мечтают о „Вольфиле“ (праздно мечтают!); и тащат из Кучина; другие требуют, чтобы в „Союзе писателей“ читал о Гоголе: это я-то, „мистик“, должен читать?!?
И т. д.
Эта борьба за право сидеть в Кучине и работать ввергает в новую трудность; к 3-м трудностям 3-х работ присоединяется четвертая; иметь право сидеть в Кучине, куда я сослан судьбой и где жизнь моя процвела цветами, как „Жезл Ааронов“.
Милый, хороший, – ведь Москва отнимает у меня 2 дня; а третий пропадает в Кучине, когда лежишь замертво после депрессии московской жизни, разорвавшей мысли мои, которыми оброс и которые в Москве разорваны.
Мне всегда надо заранее знать, чтобы издалека прицелиться приездом.
Вы и не подозреваете, до какой степени я в очередных делах, которые для меня важней всего на свете.
Милый, не сердитесь: сегодня устал, измучен; должен намагнититься для работы. Вас очень хочу видеть. Буду у Вас в театре в субботу 13-го вечером, на представлении, в воскресенье днем забегу к Вам. Передайте привет Прокофьеву и Чехову.
Остаюсь искренне преданный и любящий – Борис Бугаев».
Воспитанный на Ибсене и Метерлинке, А. Белый боготворил театр (как драматический, так и музыкальный), прекрасно осознавал его уникальные возможности. В Дорнахе участвовал в мистериальных постановках Р. Штейнера. Но сам для театра стал писать недавно, приобретя и удачный опыт инсценировки («Петербург»), и неудачный («Москва», которая по ряду объективных и субъективных причин так и не была поставлена). Неоднократно приходилось Белому также и выступать по вопросам театрального искусства (и даже, как мы помним, непродолжительное время работать в Театральном отделе Наркомпроса). Теперь же у него появилась прекрасная возможность поучаствовать в официальных и неофициальных обсуждениях спектаклей МХАТа 2-го и Театра Мейерходьда. Так, Белый решительно выступил в защиту постановки комедии Гоголя «Ревизор», осуществленной в Театре Мейерхольда и вызвавшей шквал разнузданной критики.
А. Белый несколько раз открыто выступал по поводу нашумевшего спектакля – на публичном диспуте, а также с докладами в клубе работников просвещения и на «Никитинских субботниках». В модернистском спектакле Театра Мейерхольда он прежде всего увидел органическую связь Гоголя с современностью. Не прошлое воспроизводил выдающийся режиссер на сцене, а изъяны теперешней жизни. Не канувшие в небытие персонажи первой трети XIX века, а новоявленную чиновничью камарилью вкупе со всякими там товарищами Добчинскими и товарищами Бобчинскими. Дерзкий и рискованный подход Мейерхольда навел и самого Белого на смелые и опасные мысли. В опубликованном тексте доклада можно найти такой, к примеру, пассаж: «Гоголь несется по России, которую заслонил морок, <…> несется прочь от нее. <…>» Из контекста же следует, что сказанное следует отнести не только – и даже не столько – к прошлому, сколько к настоящему.
Вдумайтесь только! Белый открыто говорит о мороке, заслонившем Россию! Похоже, те, «кому положено» – цензоры и литературные зоилы, – не вчитались в крамольную фразу. Ведь за такой «морок» даже в те, пока еще сравнительно терпимые, времена можно было угодить не в «прекрасное гоголевское далеко», а в «места не столь отдаленные». Тем более что между строк выступлений Белого в защиту Мейерхольда явственно проступает и другая крамольная мысль, а именно: хрестоматийный вопль Городничего: «Чему смеетесь? – Над собою смеетесь!..» – относится не в последнюю очередь к ее современным зрителям… Не в меру же расходившимся критикам Андрей Белый еще раз напоминает слова самого Гоголя: его пьеса должна произвести «электрическое потрясение». Мейерхольд же всего лишь выполнил завет великого русского классика.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Андрей Белый. Между мифом и судьбой - Моника Львовна Спивак - Биографии и Мемуары / Литературоведение
- Ленин. Спаситель и создатель - Сергей Кремлев - Биографии и Мемуары
- Рассказы - Василий Никифоров–Волгин - Биографии и Мемуары
- Истоки российского ракетостроения - Станислав Аверков - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Прекрасные черты - Клавдия Пугачёва - Биографии и Мемуары
- Победивший судьбу. Виталий Абалаков и его команда. - Владимир Кизель - Биографии и Мемуары
- Циолковский - Валерий Демин - Биографии и Мемуары
- Фрегат «Паллада» - Гончаров Александрович - Биографии и Мемуары