Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда наши запасы приходили к концу, мы принимались за игры, которые раньше показались бы мне скучными, игры такие детские, как «Башня-берегись» или «Кто первый засмеется», но от которых я теперь не отказался бы и за полцарства; заря юности, которая алела на лицах этих девушек, но которая для меня уже миновала, всё освещала перед ними и, как текучая живопись художников Раннего Возрождения, выделяла на золотом фоне самые незначительные детали их жизни. В большинстве своем самые лица этих девушек сливались в неясном румянце зари, из которого подлинные их черты еще не успели отчетливо выступить. Взорам являлся лишь пленительный колорит, сквозь который еще нельзя было разглядеть, каким через несколько лет станет профиль. В теперешнем их профиле не было ничего определившегося, и он, может быть, представлял лишь мимолетное сходство с каким-нибудь покойным членом семьи, которому природа сделала эту посмертную любезность. Так скоро наступает день, когда уже больше нечего ждать, когда тело застывает в неподвижности, уже исключающей всякие неожиданности, когда мы утрачиваем всякую надежду, видя, как падают и седеют волосы, словно сухие листья на деревьях в разгаре лета, хотя лицо еще молодо; оно так коротко, это лучезарное утро, что начинаешь любить только очень молодых девушек, тех, чья плоть еще бродит, как драгоценное тесто. Они — мягкий воск, форму которого ежеминутно меняет завладевающее ими беглое впечатление. Каждую из них можно бы сравнить со статуэткой, воплощающей то веселость, то юношескую серьезность, то удивление, то лукавую ласковость, — статуэткой, которую лепит какое-нибудь искреннее и законченное, но мимолетное выражение лица. Эта пластичность придает большое разнообразие и большую прелесть милым знакам внимания, которые нам оказывает девушка. Разумеется, мы неизбежно встретим их и у женщины, и та, которой мы не нравимся или которая не показывает вида, что мы ей нравимся, становится в наших глазах скучно-однообразной. Но начиная с известного возраста эта милая заботливость уже не вызывает нежной зыби на лице, приведенном в неподвижность жизненной борьбой, навсегда принявшем воинственное или экстатическое выражение. Иногда непрестанное послушание, подчиняющее жену мужу, придает ей облик скорее солдата, чем женщины, — а иногда женское лицо, храня следы жертв, которые мать каждый день приносила ради детей, начинает напоминать лицо апостола. Иногда, после долгих лет невзгод и бурь, женщина лицом превращается в старого морского волка, и только одежды ее обличают пол. И разумеется, если мы любим женщину, внимание, которое мы видим с ее стороны, может еще придавать новое очарование тем часам, которые мы проводим подле нее. Но эта женщина не бывает для нас всякий раз различной. Ее веселость остается посторонней ее неизменному лицу. Но этой поре окончательного застывания предшествует юность, и поэтому-то вблизи молодых девушек мы ощущаем такую же свежесть, как от зрелища непрестанно меняющихся форм, игры неустойчивых противоположностей, напоминающей непрерывное возрождение вечной стихии, которое мы созерцаем, стоя на берегу моря.
Не только светский утренний прием, не только прогулку с г-жою де Вильпаризи принес бы я в жертву, лишь бы поиграть в «веревочку» или в «загадки» с моими приятельницами. Робер де Сен-Лу несколько раз давал мне знать, что, так как я не навещаю его в Донсьере, он решил взять суточный отпуск и провести его в Бальбеке. Я каждый раз писал ему, чтобы он этого не делал, и в оправдание ссылался на семейные обязанности, ради которых нам с бабушкой именно в этот день надо будет отлучиться по соседству. Наверно, у него должно было сложиться дурное мнение обо мне, когда он узнал от своей тетки, в чем состояли эти «семейные обязанности» и кто были особы, исполнявшие в данном случае роль бабушки. И все же я, пожалуй, не был не прав, когда не только светские удовольствия, но и радости дружбы приносил в жертву возможности провести целый день в этом саду. Люди, имеющие возможность жить для самих себя, — правда, что люди эти — художники, а я уже давно был убежден, что никогда не стану художником, — должны жить для самих себя, а дружба избавляет их от этой необходимости, приводит к самоотречению. Даже разговор, один из способов высказать дружбу, есть лишь ненужное разглагольствование, ничего нам не дающее. Мы можем разговаривать всю жизнь, только и делая, что бесконечно повторяя пустоту какого-нибудь мига, меж тем как в уединении творческого художественного труда мысль идет в глубину, двигается в том единственном направлении, которое еще открыто нам, где мы можем — правда, с большим трудом — двигаться вперед, ставя себе целью истину. А дружба, так же как и разговор, не только лишена каких бы то ни было положительных качеств, она к тому же и пагубна. Ибо чувство скуки, которое те из нас, чье развитие совершается по чисто внутренним законам, не могут не испытывать, находясь в обществе друга, то есть оставаясь на поверхности самих себя, вместо того чтобы идти в глубину и продолжать путь, сулящий нам открытия, — это чувство скуки сглаживают в нас, когда мы остаемся наедине, внушения дружбы, заставляющие нас с волнением вспоминать слова нашего друга, смотреть на них как на ценный дар, хотя мы похожи не на здания, каменную оболочку которых можно утолщать извне, а на деревья, которые собственным соком питают всякое новое колено своего ствола, верхний ярус своей листвы. Я лгал самому себе, я переставал расти в том направлении, в котором действительно мог вырасти и добиться счастья, когда радовался тому, что меня любит, что мной восхищается человек такой добрый, такой умный, пользующийся таким успехом, как Сен-Лу, когда я направлял свое сознание не на собственные свои смутные впечатления, в которых мне следовало бы разобраться, но на слова моего друга, и — повторяя их, заставляя повторять их то второе «я», живущее в нас, на которое мы всегда с такой охотой сваливаем бремя мышления, — пытался найти в них красоту, очень далекую от той, которой искал в безмолвии, когда был по-настоящему один, но возвышавшую в моих глазах и Робера, и меня самого, и мою жизнь. В той жизни, которую создавал для меня этот друг, я, как мне казалось, был заботливо защищен от одиночества, полон благородного желания принести себя в жертву ради него — словом, был не способен дать выражение своей личности. Но если, напротив, удовольствие, которое я испытывал вблизи этих девушек, было эгоистично, то по крайней мере в основе его не лежала ложь, пытающаяся внушить нам, что мы не безнадежно одиноки, и не позволяющая нам, когда мы разговариваем с кем-нибудь, признаться себе в том, что говорим уже не мы, что мы создаем себе сходство с людьми посторонними, удаляемся от своего «я», не похожего на них. Слова, которыми я обменивался с девушками из маленькой ватаги, были мало интересны, к тому же редки, прерывались по моей вине долгими паузами. Это не мешало мне слушать их, когда они обращались ко мне, с таким же удовольствием, какое я чувствовал, глядя на них, и открывать в голосе каждой из этих девушек живую и яркую картину. С наслаждением слушал я их чириканье. Любовь помогает различать, дифференцировать. Любитель птиц сразу же определяет в лесу тот характерный для каждой птицы щебет, которого непосвященный не умеет различать. Тот, кому дороги молодые девушки, знает, что человеческие голоса еще более разнообразны. Каждый голос богаче звуками, чем любой музыкальный инструмент. И сочетания звуков, создаваемые голосом, так же неисчерпаемы, как бесконечное разнообразие личностей. Разговаривая с той или иной из моих приятельниц, я замечал, что та замысловатость, та деспотическая навязчивость, с которой вырисовывалась предо мною подлинная неповторимая картина ее индивидуальности, определяются как оттенками ее голоса, так и изменчивостью ее облика, и что оба эти зрелища выражают, каждое в своей плоскости, ту же своеобразную реальность. Конечно, голоса, так же как и черты лица, еще не успели окончательно установиться; первым предстояли еще колебания, вторым — изменения. Подобно тому как у детей есть железа, благодаря которой им легче переваривать молоко и которой у взрослых не существует, в щебетании этих девушек были звуки, каких уже не встречается у женщин. И на этом допускающем большее разнообразие инструменте они, напрягая губы, играли с тем усердием, с той напоминающей ангелов-музыкантиков Беллини страстностью, которая составляет удел одной лишь юности. Впоследствии этим девушкам предстояло утратить интонации восторженной убежденности, которая самым простым вещам придавала прелесть, когда, например, Альбертина авторитетным тоном изрекала свои каламбуры, которые младшие товарки выслушивали с восхищением, пока на них не нападал безумный смех, неудержимый, как чиханье, или когда Андре начинала говорить об их школьных работах, еще более детских, чем их игры, полные такой ребяческой важности; и в их словах слышались повышения и понижения, словно в строфах античных времен, когда поэзия была еще мало отграничена от музыки и стихи произносились на разных нотах. Как бы то ни было, в голосах этих девушек уже отчетливо выражалась предвзятость мнений, которые эти маленькие особы составили себе о жизни, предвзятость настолько индивидуальная, что если бы мы сказали об одной из них: «Она ко всему относится шутя», о другой: «Она с каждым днем все категоричнее», о третьей же: «Она останавливается в нерешительном ожидании», мы бы воспользовались формулировкой слишком общей. Черты нашего лица — не что иное, как жесты, ставшие благодаря привычке чем-то окончательным. Как помпейская катастрофа, как превращение в куколку, природа заставляет нас застыть в привычном движении. Точно так же и в наших интонациях заключена философия жизни, все то, что человек говорит себе об окружающем мире. Конечно, эти черты принадлежали не только этим молодым девушкам. Они принадлежали и их родным. Отдельная личность погружена в нечто более общее, чем сама она. В этом смысле родные передают нам не только тот привычный жест, который представляют собою черты лица и голоса, но также известные выражения, излюбленные фразы, в которых почти так же бессознательно, как и в интонациях, почти так же глубоко сказывается взгляд на жизнь. Что касается молодых девушек, то, правда, некоторых выражений родители не передают им до известного возраста, обычно до тех пор, пока они не станут женщинами. Эти выражения держат про запас. Так, например, когда речь заходила о картинах одного из друзей Эльстира, Анд-ре, не носившая еще прически, сама не могла пользоваться фразой, к которой прибегали ее мать и ее замужняя сестра: «По-видимому, очаровательный мужчина». Но это еще придет, когда ей позволят посещать Пале-Рояль. Альбертина же с первого причастия стала говорить подобно одной из приятельниц своей тетки: «По-моему, это довольно ужасно». Ее наделили также привычкой переспрашивать то, что ей говорили, делать вид, что это ее интересует, что она старается составить свое собственное мнение. Если шла речь о том, что живопись такого-то художника хороша, что дом его красив, она говорила: «Ах, так его живопись хороша? Ах, так у него красивый дом?» Наконец, еще более общим, чем их семейное наследие, был тот сочный материал, который завещала им их родная провинция, из которого был создан их голос и который впитывали их интонации. Когда Анд-ре сухо брала низкую ноту, то перигорская струна ее голосового инструмента не могла не издать поющего звука, весьма гармонировавшего с чисто южными чертами лица; и вечным шалостям Розамунды соответствовал северный характер ее лица и ее голоса, соответствовал так же, как и акцент ее провинции. Между этой провинцией и темпераментом девушки, определявшим интонации ее голоса, завязывался прекрасный диалог. Диалог, но не спор. Ни один из этих элементов не разлучал девушку с ее родным краем. Она — это еще ее родной край. Впрочем, это воздействие местных материалов на талант, который обрабатывает их и которому они придают еще большую крепость, не обезличивает произведения, будь то создание архитектора, краснодеревщика или композитора, и оттого, что ему пришлось трудиться над санлисским известняком или над красным страсбургским песчаником, что он сохранил узловатость ясеня, что в своем сочинении он учел возможности флейты и альта, их звучность, их ресурсы, их ограниченность, оно с не меньшей четкостью отражает тончайшие особенности личности художника.
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Трапеза - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Дом мечты - Люси Монтгомери - Классическая проза
- Эмма - Шарлотта Бронте - Классическая проза
- Экзамен - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Станция на горизонте - Эрих Мария Ремарк - Классическая проза
- Весна - Оскар Лутс - Классическая проза
- Дом под утопающей звездой - Зейер Юлиус - Классическая проза
- Али и Нино - Курбан Саид - Классическая проза