Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За твое здоровье, мой дорогой летчик, ты это заслужил! Может, одна бутылка здесь предназначалась для тебя.
Праздник продолжался. Кто-то играл на аккордеоне. Никто его не слушал. Все пили, кричали, ругались. Но его это не волновало. Он играл для себя. Я был почти пьян. Я еще не привык, не научился пить, это пришло ко мне позже. Иногда мне казалось, но лишь на одно мгновение, что там, по дороге в депо, в той теплушке, звуки нашей разгульной вечеринки доносились и до умирающей женщины, поедаемой вшами. Алкоголь терял свою силу. Время шло. Аромат соусов и специй, табачный дым, запах вина одурманивали все сильнее. Жирные руки, тяжелые ботинки, сверкающие клинки оскверняли, портили, кромсали бесценные ковры и парчу. По-прежнему продолжали пить, зарождалось смятение.
Какой инстинкт их вел? Он никогда не оставлял их, я так думаю. Вдруг — ни единого звука, ни звона посуды, ни ноты аккордеона, ни слова. И все, словно их подбросила внутренняя пружина, одним движением встали, выпрямились, вытянулись, словно копья, подбородок высоко поднят, каблуки соединены, руки по швам.
На пороге возник человек, такой огромный, что его тело занимало весь проем, очень высокий, так что ему пришлось пригнуть голову, чтобы пройти. Двадцать голосов слились в единый крик:
— Здравия желаем, Ваше Высокопревосходительство!
Мужчина не ответил ни словом, ни жестом. Он вошел, сел в первое предложенное ему кресло, пробормотав:
— Как хорошо.
С формальностями было покончено. Все потекло своим чередом, как было до его прихода. Олег шепнул мне на ухо:
— Это полковник Майруз. Бывший каторжник. Он командует бронированным поездом. Один из лучших в армии Семенова. Он не ведает ни страха, ни жалости. Идем, я представлю тебя.
Только потом я разглядел это одутловатое восковое лицо, квадратную с проседью бороду, жесткую, со спутанными, как колючки, волосами, и его глаза непонятного цвета с желтыми кровяными прожилками. В первое время я видел только его нос, бесформенный нос с вырванными ноздрями. Два темных шрама соединялись в одну линию, на месте которой когда-то была плоть, и теперь взору представал обнаженный хрящ.
Это могло быть только следствием сифилиса или следом от зазубренного лезвия ножа или бритвы. Однако, сам не знаю почему, я подумал о каленых щипцах палача — так на русской каторге отмечали особо опасных каторжников.
Командир поезда провел большим пальцем руки, очень длинным, по шраму, но ни слова не произнес.
— Сядь напротив меня, и пусть тебе принесут все, что ты пожелаешь! — приказал он мне.
У него был ярко выраженный сибирский говор, говорил он с трудом, словно давно был болен бронхиальной астмой. Ему подали искусно сделанный кубок, он наполнил его наполовину водкой и шампанским. Он пил медленно эту смесь, тяжело вздыхая после каждого глотка, расстегнул воротник своего мундира, откинулся в кресле и прогремел:
— Француз, да к тому же летчик. Кого только не встретишь во Владивостоке. Ну и как же ты оказался среди нас?
Я рассказал, что меня сюда привел Олег, сам бы я сюда дорогу не нашел.
— Дорогу… Да-да, дорогу.
Полковник закрыл глаза. Но не для того, чтобы спать. Из горла раздался звук, какой-то странный звук, похожий на хруст. Судя по движению его губ, так он смеялся.
— Да-да. Дорога!
И он рассказал, как расставил вехи на дороге, что вела к атаману. Это случилось в прошлом году, в разгар зимы, в местности, известной своими жгучими морозами. Семенов тогда не имел ни достаточного количества людей, ни оружия, чтобы удержать хоть сколько-нибудь значимый город. Он часто менял месторасположение ставки. Люди, мечтавшие оказаться у него в подчинении, прилагали немало усилий, чтобы его разыскать. Тогда полковнику пришла в голову одна мысль, замечательная мысль. Он выбирал подозрительную деревню. Красные? Нет. Ни красные, ни белые. Просто жадные мужики, излишне дорожившие своими свиньями, коровами да перинами. Он привязывал их нагишом с вытянутой рукой к сваям, ждал, пока они замерзнут. Когда на улице минус пятьдесят или шестьдесят, это не занимало много времени. После чего они уходили с добычей. Руки замерзших трупов указывали направление к лагерю Семенова. Если лагерь переезжал, то всегда можно было найти другие деревни, да и в столбах недостатка не было.
Полковник открыл глаза, погладил огромным пальцем погоны, гораздо более длинные, широкие и позолоченные, чем того требовали правила. Атаман вручил их ему в качестве награды.
— Хорошее время, Ваше Высокоблагородие, — сказал Олег.
Все повторили его слова.
— Хорошее, — ответил полковник.
В его глазах, пристально смотрящих на меня, задвигались ниточки крови и желчи. Теперь ставка Семенова находилась в Чите. Большой город, где слишком много было иностранных миссий. Там следовало производить хорошее впечатление. Надо было сдерживать себя, быть благоразумными. Я был само благоразумие.
— Пусть ваши матери достанутся на обед свиньям! — произнес полковник, чеканя каждый слог, и вышел из комнаты.
— Ничего страшного, — сказал Олег. — Он скоро вернется. Он не может спать, задыхается. Пятнадцать лет провел он на соляных рудниках, прежде чем бежал. Понимаешь?
Полковник вернулся. С гитарой. Сел на свое место, настроил инструмент и запел. Вокруг него воцарилось молчание, как штиль на море, никакого волнения. И дело было не в дисциплине, почтительности или услужливости.
Нельзя было ни делать что-то, ни говорить, ни думать о чем бы то ни было. Надо было слушать. Можно было только слушать.
Дело было не в его голосе. Голос был хороший, да и только. А дело было в том, как голос его раскрывал глубину и силу мелодии. Он так точно передавал музыку, так глубоко проникал в нее, образовывал такую с ней гармонию, что звук инструмента и звук голоса сливались в единое целое — уже невозможно было отделить одно от другого. И, конечно, слова. Слова сами пришли к сибирским каторжникам. Наивные, искренние, мощные, вечные. Как просторы, морозы, леса, мучения, которые им пришлось пережить.
Изуродованное лицо бывшего каторжника почти соприкасалось с гитарой, словно он обращался к ней с просьбой помочь ему отыскать и произнести слова, простые, но очень нужные. Он вкладывал в это столько веры, что каждое его слово обретало первородную силу, данную ему при рождении.
Вечные песни о вечном. О слезах и кутежах. О бунтах и жалобах. О кандалах и побегах. Тысячи людей распевали эти песни в течение многих веков на золотых и соляных рудниках. Да и он сам, полковник армии Семенова, хозяин бронированного поезда, пел их тысячи раз. И всегда под рукой у него была эта гитара, простенькая, старая, чиненая-перечиненная, — единственный абсолютно невинный предмет в этой обстановке.
Как, должно быть, он ее любил, его единственную надежду и его спасение. Сколько в нем терпения, нежности, чтобы приучить, приручить семь струн к своим рукам душегуба. Время и сила мало что значили здесь.
Гитара была единственным его компаньоном — людей он ненавидел. Не было у него и собеседников — красиво говорить он не умел. Он любил власть, именно гитара давала ему власть над самыми грубыми, жестокими и бесстрашными людьми, власть большую, чем могли дать его кулаки.
Теперь вместо каторжников он подчинял себе казаков. В разгар грабежей, загулов и убийств они гораздо меньше были подвластны ему, чем когда он пел. А он нуждался в том, чтобы они его слушали. Ничего другого не было в его жизни. На каторге гитара была его свободой, его тенью, его мечтой. Теперь он был абсолютно свободен. Но не знал, что ему с этой свободой делать. И тогда снова на помощь пришли старинные песни. Границы времени и его значение исчезли.
Вдруг тихую тягучую песню с берегов Байкала прервала разорвавшаяся струна, издав пронзительный неприятный звук.
— Ты устала, милая моя… Ну хорошо… На сегодня хватит, — сказал полковник, поднимаясь со своего места.
Я сидел напротив него, я был первым, на кого упал его взгляд. Он прикрыл глаза. Мысленно он был среди тех, с кем делил тяготы каторги. На какое-то мгновение он задумался, кто я. А потом он увидел, что я находился полностью во власти его песен. Даже я, я стал одним из его людей. Я был в его власти. Его глаза с желтыми кровяными прожилками смотрели на меня с теплотой.
Завязалась борьба — перевернутые столы, удары кулаков, ругань, угрозы. Офицеры хотели выпить. Много. Прямо сейчас. Потопить песни в водке.
— Уходи, маленький летчик, — обратился ко мне с нежностью человек без ноздрей. — Не жди. Так будет лучше.
Он приказал двум казакам меня проводить. Чтобы показать мне дорогу, да и просто на всякий случай. Не все семеновцы еще вернулись.
На морозе я пришел в себя. И от алкоголя. И от песен. От раздирающего меня желания, что водка и песни пробудили в самых глубинах моей души, желания следовать за полковником и его бесшабашными компаньонами во всех их похождениях. Мне хотелось, чтобы вдруг раздался гудок локомотива, чтобы бронированный поезд загремел колесами и тронулся в путь. Сейчас же, под порывами ледяного ветра, я все видел в ином свете. И вот это и есть великое приключение? Этот дьявольский дозор ходил по замкнутому кругу. Это еще хуже, чем каторга. Здесь не было никакой надежды на побег. Принуждение к грабежам, разгулу и бесчинствам. Безграничная власть, чтобы ничего не делать. Возможно, что сопровождавшие меня бандиты с патронташами на груди не догадывались об этом. Каждый из тех, с кем я недавно расстался, смутно осознавал, что гонялись они скорее за своей смертью, чем за смертью других людей.
- Дед Архип и Лёнька - Максим Горький - Классическая проза
- Я жгу Париж - Бруно Ясенский - Классическая проза
- Рассказы, сценки, наброски - Даниил Хармс - Классическая проза
- Брат Жоконд - Анатоль Франс - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Книга о Боге - Кодзиро Сэридзава - Классическая проза
- Любовь и чародейство - Шарль Нодье - Классическая проза
- Последняя глава моего романа - Шарль Нодье - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Белое вино ла Виллет - Жюль Ромэн - Классическая проза