Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Не будем, не будем об этом..." - тихо бормочет Холмс, не задумываясь о том, о чем он не будет говорить, он сон вспоминает, а в окно пахнет ванилью, это значит - август вовсе подошел к концу и первое сентября на расстоянии выпечки праздничной снеди, и бутоны гладиолусов торопливо взрываются друг за другом, желая к сроку добежать до самой верхушки стебля. В четверть одиннадцатого, кажется, затеется история с утраченным письмом или фотографией, то есть - вот сейчас все и начнется, и Холмс моментально вскакивает с кровати, ополаскивается над тазом, стучит в стенку Ватсону тому спросонья кажется, что он наконец-то выстрелил во льва, убил его и ночь, значит, проведена не напрасно; он встает бодрый, с румянцем на щеках и поет: "Гром победы, раздавайся", а Холмс уже внизу, подтянутый, неразговорчивый, только вскидывает глаза на вошедшую миссис Хадсон, говорящую: "Нет, мистер Холмс, еще не приходили..." Да, осталось еще минут десять.
Вот Ватсон в розовых подтяжках гордо сходит вниз, говорит: "Какое замечательное утро, Холмс", - и приглаживает ладонью усы, топорщащиеся от утреннего расчесывания против шерсти; вот и овсянка с джемом, и бежевый кофе, и пять минут делать вид, что есть неохота, а то слишком дрожат пальцы. "Опять вы курите натощак, Холмс", - заметит миссис Хадсон, будто никак не привыкнет к тому, что он всегда поступает именно так.
Цоканье копыт на площади - проехала Коллонтай. Ватсон подходит к окну: "Кто это, Холмс?" - "Это мой брат Майкрофт", - отвечает Холмс. "Потрясающе, Шерлок! - застывает в изумлении Ватсон. - Откуда вы знаете?" - "Элементарно, дорогой, - отвечает Шерлок, - он всегда проходит по улице во время вашего вопроса". На улице Майкрофт раскланивается со Штирлицем, глухо падает Плейшнер; в окне общества кинолюбителей стрекочут швейцарские птицы; миссис Хадсон говорит, что надо есть овсянку, а то остынет; телефон не звонит, посыльные не идут, особа царских кровей не скрипит лестницей под собой.
В гостиной на подоконнике тоже стоят астры и так же пахнут чугуном, за два квартала, в Германии, звучит еще какой-то выстрел, разведчики Вайс и Абель пьют в скверике над бомбоубежищем, возле ломбарда; мимо окон проезжает лимузин новоиспеченного аргентинского посла, обалдевающего, в какую дыру его занесло, машина утыкается в тупичок с польскими реставраторами, задним ходом гудит обратно, экскурсанты опять расступаются, усатый аргентинец топорщится из окна. "Однако, Холмс, - изумляется глядящий вниз Ватсон. - Тут, кажется, перемены?" Холмс дергается, лицо искажено, делает вид, что в глаза попал дым: ничего, успокойся, ничего не изменилось, еще минута, Гогенцоллерн явится, успокойся, он придет, и все начнется снова.
Звонок. Холмс торопливо пьет кофе. Сейчас войдет этот битюг, одетый от Кардена, помесь Бельмондо с Реймсским собором, с лицом, будто всю жизнь умывался кокосами. Он голубых кровей, у него схвачено все от северных и до южных морей, а просыпаться он привык с видом на горизонт, а не на мелко застекленные окна напротив; просыпается, кидает в стакан воды таблетку алка-зельтцера, пьет, рыгает и говорит спящей рядом: "Мороз и солнце, друг прелестный".
"Имею ли я честь?" - осведомляется особа. "Да, вы ее имеете", отвечает Холмс, а миссис Хадсон не знает - подавать ли кофе с молоком, или черный, или не подавать вовсе. "Действительно ли мы имеем честь..." - мелко дрожит Ватсон. "Да, но пусть это останется конфиденциальным", - отвечает особа, кивая желтым набалдашником своей палки.
Мы видели это кино. Мы знаем, что визитеру нужна фотография с надписью, которая у той, чья фотография давно уже висит в изголовье у Холмса. Мы видели кино много раз и даже хорошо разглядели ее, с фотографии, - куда лучше, чем Холмс, видевший ее лишь однажды, случайно столкнувшись на остановке 9-го троллейбуса, и все дело займет у Холмса не более тридцати страниц машинописи.
"Боже мой, - думает Холмс, не слушая, уже наизусть зная все, что скажет клиент, - отчего этот олух, - (о Ватсоне), - вообразил, что меня волнует справедливость и я жажду наказывать пороки? Мне нужны лишь тридцать секунд около семи вечера на остановке, всего-то. Меня не интересует справедливость, мне нет дела до ночной стрельбы, до загадочных таблеток, до опухших кэбменов, до лая за лесом, бесшумных смертей, воска и картотек. Мне нужны лишь тридцать секунд ежедневно, и я разгадываю все таинственное лишь затем, чтобы всякий раз убедиться, что нет там никакой тайны, чтобы убедиться, что человек ничего не умеет поделать со своей жизнью, он не может придумать ничего настоящего: потому что его жизнь придумана не им, не людьми, и тогда эти полминуты - правда".
Царственная особа высказала все, что имела, и теперь меряется с Ватсоном армянскими анекдотами, кофе стынет, лондонская шпана швыряется за окнами никчемными пузырьками из-под настойки боярышника, и те сухо взрываются, окатывая осколками кошек. Ее фотография висит наверху, Холмс смотрит на положенную ему поверх салфетки фотографию, которая давно уже висит у него в изголовье. Ватсон, скрывая ручки под столом, стенографирует приметы царственной особы и витиеватые выражения ея, миссис Хадсон стоит в дверях и грустно глядит на Холмса, рукой подпирая щеку, на улице шумят какие-то события, сучит винтом над крышей геликоптер, в соседнем кафе поют по-французски, спички ломаются, принц к вечеру напьется и забудет о своих заботах. Холмс трогает фотографию, и у него впереди тридцать страниц машинописи и полминуты часов в семь.
Жизнь устроена не людьми, потому что грязь, липнущая на подошвы во Львове, не та, что в Риге, и цветы настурции пахнут в Москве не так, как в Петербурге, а шаровые георгины, складывающиеся, как китайская папиросная штучка, перепончатые, тем и отличаются от георгинов прочих, что они именно такие, и даже шрифт газеты "Таймс" есть именно шрифт газеты "Таймс", потому что он шрифт газеты "Таймс", вот так-то.
Да, люди мало умеют жить, и что удивляться, что за полночь, как обычно, Холмс пилит конским хвостом женское дерево скрипки, а из лежащей в другом углу Европы Ирен Адлер слизь вытекает между ног и ползет по простыне, как улитка.
ЦЫГАНСКАЯ КНИГА ПЕРЕМЕН
1.
Творожный сырок, продолговатый, запакован в фольгу, - словно от радиации или солнца, чтобы та отсекла от сырка ультрафиолет. Но все равно часть плохих лучей пройдет сквозь фольгу, через какие-то ее поры, они воткнутся внутрь этой мягкой массы: как иголка, булавка - на одном конце которой маленький шарик. Лучи точно так же вот сворачиваются в шарики на концах, заражая ими детскую ваниль; сырок сделается изнутри крапчатым: в нем сидят тупые головки гнилого цвета, от них изнутри сырка во все его края разойдется паутина.
И еще овощи и фрукты в стеклянных приземистых или немного вытянутых банках, закатанных гладкой и липкой крышкой; свет пробуравливает стекло насквозь, сливы греются внутри сладкого рассола, перец вбирает духоту в себя и не краснеет, не зеленеет, но лишь немного пульсирует внутри своих мясистых носатых стручков.
Досчатые, дощатые, досочные лавочки с их почти не покатыми крышами выстроены в ряды, они все одинаковые: окно, прилавок, то есть доска, прибитая плашмя под окном, в ладонь шириной. В лавках все одно и то же: стеклянные консервы с пригревающимися на солнце фруктами и овощами, пакетики из шуршащего полиэтилена-целофана, пленки, какой-то шуршащей сухой бумаги, которая не называется никак.
В кульках лежит вещество во многих копиях, обычно почему-то теплого цвета - желтого, фанерного, коричнево-шоколадного. Все они кажутся сладкими. Кульки перемотаны под горло цветной тесьмой в пять-шесть оборотов, греются в духоте киоска, их внутренности скользят стать пластилином, выделяя при этом сероводород, верно. Шуршащий кулек принимается надуваться, распухать, его распирает, и оттого штуки, сложенные внутри, начинают оптически увеличиваться.
Лучший рынок, то есть самый большой или самый дешевый и людный, всегда возле вокзала: вещи и продукты любят перемещаться, попадая вот на такие места возле вокзала, куда их привезут люда из Сум, Гомеля, Молодечно, Житомира. Обыкновенно места откуда везут вещества, находятся ниже какой-то географической линии, какого-то Продуктового круга, ниже широты, под которой произрастают эти сухие печенья в лиловых ализариновых красках своих упаковок, этикеток; рассыпающиеся еще не дойдя до рта того, кто их съест; вермишель, буханки хлеба, пряники, тяжело дышащие внутри своих упаковок, отсыревающие в кусок теста.
Продуктовая широта проходит, петляя, по земному шару - ниже нее всегда тепло, лениво и все пьют чай с теми же пряниками, с повидлом, закатанным в стеклянные банки плоской жестяной зеленовато-желтоватой крышкой, и поют песни про дывчину, широкий Днепр и лесоповал.
Человек, пришедший на рынок, не знает, зачем он туда шел и бестолково толкается вдоль рядов дощатых киосков, покрытых лаком или другой липкой жидкостью, и, наверное, те прилипают к его одежде, если он прислонится. Тычется и почти плачет.
- Паруса осени - Иоланта Ариковна Сержантова - Детская образовательная литература / Природа и животные / Русская классическая проза
- СПб & т п - Андрей Левкин - Русская классическая проза
- Баба-Яга, Костяная Нога. Русская народная сказка в стихах. В осьми главах. - Николай Некрасов - Русская классическая проза
- Нежданный подарок осени - Валерий Черных - Русская классическая проза
- Подлинные анекдоты из жизни Петра Великого слышанные от знатных особ в Москве и Санкт-Петербурге - Якоб Штелин - Русская классическая проза
- Ита Гайне - Семен Юшкевич - Русская классическая проза
- Горький запах осени - Вера Адлова - Русская классическая проза
- He те года - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Яд - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Предисловие к послежитию - Владимир Мищенко - Русская классическая проза / Эзотерика