Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стихотворение «Домой!», которое он начал набрасывать еще на обратном пароходе в Гавр, — одно из самых трагических в его поздней лирике, и ситуацию возвращения — то есть нового, по сути глубоко имитационного отвлечения от подлинно лирической проблематики, — оно передает настолько точно, что мы его процитируем обширно, за вычетом нескольких чисто декларативных строф, но с той заключительной, которая появилась в январской «Молодой гвардии» следующего года и в «Бакинском рабочем» тогда же:
Уходите, мысли, восвояси.Обнимись, души и моря глубь.Тот, кто постоянно ясен —тот, по-моему, просто глуп.Я в худшей каюте из всех кают —всю ночь надо мною ногами куют.Всю ночь, покой потолка возмутив,несется танец, стонет мотив:«Маркита, Маркита,Маркита моя,зачем ты, Маркита,не любишь меня…»<…>Все равно — сослался сам я или послан к маме —слов ржавеет сталь, чернеет баса медь.Почему под иностранными дождямивымокать мне, гнить мне и ржаветь?Вот лежу, уехавший за воды,ленью еле двигаю моей машины части.Я себя советским чувствую заводом,вырабатывающим счастье.Не хочу, чтоб меня, как цветочек с полян,рвали после служебных тягот.Я хочу, чтоб в дебатах потел Госплан,мне давая задания на год.Я хочу, чтоб над мыслью времен комиссарс приказанием нависал.Я хочу, чтоб сверхставками спецаполучало любовищу сердце.Я хочу, чтоб в конце работы завкомзапирал мои губы замком.Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо.С чугуном чтоб и с выделкой сталио работе стихов, от Политбюро,чтобы делал доклады Сталин.«Так, мол, и так… И до самых верховпрошли из рабочих нор мы:в Союзе Республик пониманье стиховвыше довоенной нормы…»
Я хочу быть понят моей страной,А не буду понят — что ж.По родной стране пройду стороной,Как проходит косой дождь.
Он писал в открытом письме Леониду Равичу (1929), убеждая начинающего поэта бороться с ложными красивостями, что сначала приделал к одному из своих «стихов-бегемотов» этот хвостик («публика хватается за платки»), но потом эти «красивые, подмоченные дождем перышки вырвал». Сказано не без лукавства: вырвал — но напечатал же! Ценил же! Не мог не понимать, что получилось хорошо, и несколько раз публично читал именно в таком виде. Вырвал же не сам, а по совету Брика; и в общем, логически-то Брик прав — именно потому, что эта последняя строфа как бы не совсем отсюда, она вообще из другого контекста; возможно, — мы ведь не были при этом разговоре, — Брик попросту предложил ему развить тему в отдельное стихотворение, и в статье «Как делать стихи» он упоминает начатое — «Дождь в Нью-Йорке»; но с другой стороны — стихотворение-то как раз не о том, «чтоб в дебатах потел Госплан», а о ненужности, о невостребованности. Маркита не любит. «Послан к маме» — или ушел добровольно, неважно. Важно, что лирическое, человеческое, мужское одиночество компенсируется (попытка, конечно, не ахти с какими средствами) востребованностью гражданской, социальной, даже, так сказать, плановой. Если меня не любит Маркита, если я никому особенно не нужен, — пусть я буду нужен хотя бы родине, хотя бы Госплану, Сталину! А если и они не захотят — ну, тогда вообще прощайте, тогда я пошел, как косой дождь. Иное дело, что по тону это выбивается из последних пяти строф, — но эффектная концовка и должна быть выдержана в другой тональности, как, скажем, в «Фининспекторе». «Домой!» — самые откровенные его стихи о замене чисто человеческой, недостижимой, насущной нужности государственной востребованностью: если не нужен человеку — буду нужен хотя бы стране. Горький финал горькой поездки, но тот, кто постоянно ясен — действительно глуп.
5 ноября он был в Гавре, 6-го — в Париже, выступил по случаю октябрьской годовщины в полпредстве, дал вечер в институте океанографии, 12 ноября через Берлин и Литву поехал в Москву и 22-го был дома. Элли Джонс и дочь он увидел только три года спустя, с Бурлюком не встретился больше никогда.
330 ноября 1926 года в Ростове у Маяковского случился интересный разговор с молодыми поэтами — членами Кубанского отделения РАПП. Об этой встрече вспомнил один из ее участников Николай Арсенов. Им захотелось Маяковского посмешить. Они захватили книгу откровенно графоманских стихов краснодарского фотографа Ступникова: «Я не поэт, а так врожденный, в поэзию влюбленный…»
«Маяковский развернул книжку, прочел одно стихотворение, другое, заглянул в конец и обвел нас серьезными (казалось бы, печальными) глазами. И смех застрял у нас в горле.
— Что же… Ступников такой же поэт, как и я, и как вы… Ведь его неумелой рукой двигало то же самое вдохновение, что и моей, и вашей. И то, над чем вы смеетесь… — Маяковский минуту помолчал. — Я уверен, что и у него есть читатели, которые его понимают и которым он нравится».
С чего эта снисходительность — особенно если учесть, что потом один из гостей, студент, прочел вполне профессиональные стихи, и Маяковский «довольно холодно отнесся к ним»? Возможно, тут есть нечто от гумилевской снисходительности к Нельдихену, который «ввел в поэзию глупость» — раньше она присутствовала там эпизодически, но вот, так сказать, поэт химически чистой, кристальной глупости (хотя Нельдихен-то как раз был замечательным новатором). Но скорее всего, тут проявилась давняя тоска Маяковского по некоей новой искренности, абсолютной простоте: он ждал нового Хлебникова. В этом же причина его более позднего — 1928 год — интереса к опытам Введенского и Заболоцкого, когда они выступали после его вечера в Ленинградской капелле. И не просто так он сказал Кирсанову в октябре двадцать девятого, что надоели завитушки: скоро он начнет писать совсем просто, как никто и никогда раньше. Путь развития — на самом деле здесь:
Море уходит вспятьМоре уходит спать.
Вероятно, это две лучшие его строчки за всю вторую половину двадцатых; и мало что в тогдашней поэзии можно поставить рядом с ними.
КИНО И ДЕТИ. ПОРТ И МОСТ
1В апреле 1927 года Маяковский виделся с Якобсоном в Праге, в трактире «Нездара» («славившемся старым Токайским», — вспоминает Якобсон), и уверял, что механизм чередования жанров в его работе остается неизменным, что за «октябрьской поэмой» вернется лирика. «В то время он только что кончил сценарий „Как поживаете“. Тема — 24 часа жизни человека, в последней редакции откровенно принявшего фамилию Маковского, и на этой побочной колее, под прикрытием киноэксперимента, автор сохранил и развил символику своих прежних лирических поэм, чтобы встретить непреодолимый отпор у администраторов с решающим голосом». Там же Якобсон замечает: «Сценарий, написанный в конце 1926 г., в период лирического безмолвия Маяковского-поэта, проникся его лирической проблематикой». В самом деле, это не сценарий, а кинопоэма.
Еще в 1922 году — в журнале «Кино-фот» — Маяковский опубликовал заметку «Кино и кино», похожую на стихотворение в прозе:
«Для вас кино — зрелище.
Для меня — почти миросозерцание.
Кино — проводник движения.
Кино — новатор литератур.
Кино — разрушитель эстетики.
Кино — бесстрашность.
Кино — спортсмен.
Кино — рассеиватель идей.
Но — кино болен. Капитализм засыпал ему глаза золотом. Ловкие предприниматели водят его за ручку по улицам. Собирают деньги, шевеля сердце плаксивыми сюжетцами.
- Литра - Александр Киселёв - Филология
- Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Соколов - Филология
- Маленькие рыцари большой литературы - Сергей Щепотьев - Филология
- Поэт-террорист - Виталий Шенталинский - Филология
- Михаил Булгаков: загадки судьбы - Борис Соколов - Филология
- В ПОИСКАХ ЛИЧНОСТИ: опыт русской классики - Владимир Кантор - Филология
- Зачем мы пишем - Мередит Маран - Филология
- Довлатов и окрестности - Александр Генис - Филология