Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Специальность моя — художник живописи, пишу картины из деревенского быта, участвую на художественных выставках с 1900 года, то есть ровно 30 лет. Участвовал и на международных выставках. В Париже — „Салон“, в Италии — „Венеция“, в Америке. За участие в коих был удостоен разных наград.
В России тоже на всероссийских конкурсах неоднократно был удостоен премий.
Как видно из вышесказанного, пишу любимые мною картины из народного быта. Эти сюжеты мне близки и дороги, так как и сам родился и до сих пор живу в деревне, где пережил вместе с деревенским людом и горести, и радость, и, главное, крайнюю бедность. Потому-то и производят мои картины сильное впечатление. В них и вкладываю все пережитое.
Другие темы мне не так понятны, и я их не пишу, а деревенский сюжет дорог и мил, и жить мне в деревне необходимо, чтобы и теперь, и потом создавать образы жизни деревни с ее красотами, с ее развивающейся теперь новой жизнью.
Нынче мне 60 лет. Как уже писал, за свою жизнь я так много пережил унижений и горя, хотя были и светлые дни, когда я имел успех. Но все-таки мне в жизни до 90 % ее приходилось переживать неприятности. Это происходит даже теперь, когда завоевано народом России то, за что боролись свыше 50 лет.
Теперь, после революции, когда и должно бы развиваться свободное творчество, художнику не следовало бы мешать, он не должен быть оттеснен ни от кого.
Власть же, в особенности советская, должна хранить и защищать таланты, но несчастья до сих пор не обходят меня вниманием.
Местной власти сельсовета, например, я, живущий среди бедноты, кажусь зажиточным, ибо имею покосившуюся гнилую избушку, ей 40 лет почти, и ателье, в котором я работаю. Только это и отличает меня от моих деревенских соседей. Однако местной власти это почему-то кажется солидным имуществом, отчего, не долго думая, меня обложили налогом в 400 рублей, притом добавили, что это на первый раз.
Я был в сельсовете, спросил, за что обложили? Просил дать копию протокола.
В ответ сказали, нет, не напишем, мол, ты — „буржуй“. Буквально так и ответили. И вот теперь я должен уплатить налог в 24 часа, а в случае неуплаты, пообещали, что мое имущество будет продано.
Неужели сельсовету так уж необходимо остановить мою деятельность художника? А ведь хотят еще уничтожить мои работы, ибо сравнивают меня чуть ли не с кулаком.
За что мне такая напасть? Я в своих произведениях воспеваю мужика, которому теперь и стал почему-то не нужен.
Пожалуй, действительно, я редкость в округе, других таких нет, но почему не хотят меня понять? Почему во мне видят ремесленника, который лишь зарабатывает деньги, и пользы, мол, от моей деятельности никакой?
Лично я не нахожу это справедливым. Поэтому решил лично обратиться к Высшей власти в надежде, что меня все-таки поймут и оградят от несчастий, как необыкновенную личность, поневоле попавшую в водоворот современной перестройки.
Моя автобиография такова: мой отец бедняк, нищий, батрак до конца жизни.
Остался я после его смерти 12 лет. Мать — нищая, и после смерти отца кормила нас нищенством. Нас у нее было трое. Измученная, больная, она не в силах была нас прокормить одна, с досадой посылала и нас просить, и я тоже до 15 лет нищенствовал.
Затем пять лет я батрачил, ходил за 300 верст пешком на заработки, но и они плохо давались. А рисованьем я отличался еще в начальной школе, и рисовал везде, где бы ни был, и всех удивлял этим. И когда мне было 20 лет, явился случай учиться. И хотя пришлось из-за этого вынести невероятные унижения и насмешки, я был к ним нечувствителен.
Приехал в Питер в товарном вагоне проводником лошадей помещика. Необыкновенно быстро поступил и окончил рисовальную школу Общества поощрения художников.
За программу на конкурсе „Вести с войны“ мне присудили звание художника. Это было в 1908 году. Жил и учился в Питере без всякой помощи. Сам зарабатывал на хлеб кое-какими заказами. Сначала жил в подвале. А потом с успехом стал зарабатывать и жил с одним товарищем в комнате.
На выставках мои картины нравились, покупались как частными лицами, так приобретались и музеями.
Словом, я был счастлив, и, казалось, лучшего в жизни ничего не хотел. Но вот явилась Революция, и я потерял все, что имел. Пропали все мои картины. Но страшнее то, что картины теперь никому не нужны.
В общем, первый год революции оставил меня ни с чем. Тогда я приехал к себе в деревню и после пережитого отчаяния, ничего другого не придумав, засеял свой надел земли и сам лично с женой его обрабатывал. Этим и существовал.
Так как других заработков не имел, а картины писать не мог, ибо тогда не до картин было, я немного поработал в нашем городке (город Наровчат) по оформлению празднования первой годовщины революции: писал портреты Ленина и других вождей революции, плакаты, а также написал плакат-картину „Ленин объединяет угнетенных и пролетариев всего мира“.
Эту картину председатель исполкома товарищ Шереметев отвез в Москву, представил в Совет Народных Комиссаров. Шереметев рассказывал мне, что ее показывали Ленину и прочим вождям революции.
Над портретами и плакатами я бесплатно работал полгода. И теперь не отказываюсь, если нужно что написать. Плакат ли, портрет — с охотою все исполняю, а в результате я стал никому не нужен.
А как еще хочется пожить у себя в родной деревне, увидеть новую жизнь „коммуны“ и запечатлеть ее в своих картинах».
Сестры Рябовы, живые и ласковые девушки, почти всегда крутились около дома Сычковых. Пробивая в снегу тропинку, Соня иногда выкрикивала озорные куплеты:
Наровчатская тюрьма,Сорок девять этажей,Ничего мы не боимся,Ни кастета, ни ножей…
— Почему сорок девять? Там лишь один этаж, Соненька, каменный, страшный… Сказывают, даже старинные дореволюционные орудия пыток сохранились там, тяжелые, чугунные…
— Сказывают про орудия, сказывают и про этажи. Подземные. И на всех люди схоронены…
— Ну и фантазерка ты, Соня! Спой что-нибудь другое, — просила Лидия Сычкова, крутившаяся по домашним делам во дворе.
На дереве, на третьем деревеКукушечки кукуют, ой,Почему кукуют, почему кукуют?О своем поют. О своем поют, ой…
— Лидия Васильевна! — кричала на улице Таня. — Вам открытка!
Чтобы не топать почтальону на дальнюю кочелаевскую околицу, село как-никак по оврагам и взгоркам, сестры иногда брали из почтальонской сумки конверты, предназначенные соседям, разносили по домам.
— Федот Васильевич! — выкрикнула вышедшему на крыльцо Сычкову и Настенька. — Вам опять из Парижа…
«Мое ателье в Париже, — писал художнику автор этого письма, — девять метров на восемь. Обставлено собственной мебелью. Газ, телефон, паровое электричество и отопление. Рай… В левом углу диван „Сомбериз“, на котором мы спим. Крутом бархат и ковер. Шкаф — 600 франков, 6 стульев модного фасона — 500 франков. В зеркале видна Маня. Видали, какая парижанка моя жена? Вот какие мы здесь молодчики! Целуемся и шлем вам привет из прекрасного далека. Костя».
А Маня — это племянница Лидии Васильевны. Мария Васильевна частенько приезжала в деревню к Сычковым из Питера и познакомилась с гостившим у них в Кочелаево молодым художником Вещиловым. Сычков несколько раз перечитывал письмо, долго разглядывал знакомые лица на фотографиях, восхищался красотой кресел и диванов в той далекой мастерской.
— А главное, там электричество… Можно писать допоздна. Ты нащипала, Лида, лучины?
В уезде не очень хорошо было с керосином, и за освещение по дому отвечала Лидия Васильевна. Электричество же в Кочелаеве появилось только после войны.
— Давайте я нащиплю, — предложила Соня, которая очень любила бывать в доме художника. Может, поэтому спустя много лет я спрашиваю именно у Софьи Никаноровны, кто этот Костя, какие у него с Сычковым были отношения?
— Костя? Вещилов это, учился вместе с Федотом Васильевичем в Академии художеств, оба были любимчиками Репина. Разница в возрасте у них небольшая, лишь семь лет, но Вещилов почему-то всегда называл его «дядя Федот» или по имени-отчеству. Родом Константин Александрович из Петербурга, но когда все художники после революции остались без средств к существованию, приехал в Кочелаево к Сычковым, затем перебрался в уездный городишко Наровчат.
Газеты тех лет подтверждают правильность выбора художников: жизнь в Питере была невозможной. Газета Наровчатского уезда «Плуг и молот» за 1919 год сообщает, что 22 июля 1919 года холерных больных в Петербурге было 236 человек, «поступило вновь 52, выздоровело 5, умерло 11. 25 июля холерных поступило 40, умерло 21».
«Урал наш, — сообщали далее газетные листки. — Скоро станет красной Сибирь, и тогда разрешен основной вопрос — в руках красных будет хлеб».
- Фашистский меч ковался в СССР - Юрий Дьяков - Публицистика
- Скандал столетия - Габриэль Гарсия Маркес - Публицистика
- Сталин против «выродков Арбата». 10 сталинских ударов по «пятой колонне» - Александр Север - Публицистика
- Необычная Америка. За что ее любят и ненавидят - Юрий Сигов - Публицистика
- Украинский национализм: только для людей - Алексей Котигорошко - Публицистика
- Власть Путина. Зачем Европе Россия? - Хуберт Зайпель - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика / Публицистика
- Жить в России - Александр Заборов - Публицистика
- СССР — Империя Добра - Сергей Кремлёв - Публицистика
- Революционная обломовка - Василий Розанов - Публицистика
- Мысли на ходу - Елена Чурина - Публицистика